«Банда Симона извинилась, но не он сам»
После этого события, увидев, как много людей встало на мою защиту, друзья Симона попросили у меня прощения, и вот уже в течение четырех лет, прошедших со времени той драки, никто из них не выдвинул против меня никаких обвинений. Сам же Симон, виновник всех этих ужасных инцидентов, затих на долгое время, опасаясь за свою свободу и репутацию. Только после того, как он узнал, что я проиграл в одном судебном разбирательстве, он, позарившись на мою собственность, нагло объявил мне эту судебную войну. Я могу представить любого свидетеля событий, которые подтвердили бы правдивость моего рассказа».
[Показания свидетелей]
Поведав свою историю, рассказчик принялся крушить возможные аргументы Симона, а затем и вовсе перешел на личность оппонента, пытаясь демонизировать его характер и принизить тем самым его ценность для афинского общества.
Зарисовки человеческих характеров, пусть и резко отрицательные, привносят в сухое судебное повествование некую «живинку», интерес и очарование. Симон, по словам рассказчика, — горький пьяница и дебошир. Ему неведомо чувство стыда; он не уважает ни окружающих его людей, ни их собственность. Даже друзья время от времени отворачиваются от него. Однажды он угодил камнем в голову своего приятеля — Аристокрита (громкий смех в зале суда. Может, рассказчик пытается убедить присяжных, что ситуация в целом настолько нелепа и смешна, что даже не стоит воспринимать ее всерьез?). Между тем сам рассказчик производит выигрышное впечатление довольно самокритичного человека. Он уже отметил в начале речи, что «одурачил» сам себя, хотя оставался при мнении, что вина за все произошедшее лежит целиком на Симоне. Рассказчик уверяет, что всю жизнь пытался вести достойную жизнь законопослушного гражданина и никогда не впутываться в подобные истории. Ему стыдно и больно, что все это произошло именно с ним. Рассказчик также обратил внимание (не забыл и это!), что все случайные прохожие и свидетели неизменно вставали на его сторону, потому как знали, где зло, а где добро. К величайшему сожалению, до наших дней дошла только речь ответчика, и мы не знаем, что постановили по этому делу пятьсот присяжных 2500 лет назад.
Суд незапамятных времен
Можно увидеть тот громадный прогресс, которого достигло к V в. до н. э. древнегреческое общество в области права и правоприменения по сравнению с эпохой Гомера (ок. 700 г. до н. э.). В бессмертной гомеровской «Илиаде» один из героев, Аякс, так описывает отношение современников к смертоубийству:
«Любой человек, даже в случае убийства его отца или сына, может принять цену крови. Если убийца заплатит за убийство человека его ближним родственникам, он даже не будет выслан из страны, потому что компенсация будет держать гнев и раненые чувства семьи в узде».
Такова была традиция в древнем мире — наказание, равное преступлению («око за око, зуб за зуб»), можно было заменить платой (золотом, деньгами, скотом, зерном) в случае согласия между вовлеченными сторонами. Традиция была необычайно распространенной и эффективной, потому что устраивала и преступников, и потерпевших. Тем не менее с развитием древнегреческого общества законы совершенствовались и усложнялись, принимая все более цивилизованный вид; так же, как и «очеловечивалась» моральная подоплека и оценка деяний.
В эпоху Гомера считалось, что у преступников не было никакого чувства вины. Преступников наказывало не государство, не общество, а сами потерпевшие — согласно древним, примитивным обычаям (в том случае, если у жертвы находились силы на исполнение наказания). В этом смысле государство не оказывало ни физической, ни моральной, ни юридической помощи, по сути поощряя самосуд.
Поэтому, что бы мы ни думали о древнегреческом правосудии V в. до н. э., оно гораздо ближе к современному пониманию юридического процесса, нежели первобытные судилища времен Гомера.
Риторика как способ борьбы в суде
В своем труде-учебнике по риторике Аристотель утверждал, что важно овладеть не только, так сказать, «техникой» этого искусства — когда, каким тоном и с каким выражением лица сказать то или иное слово, — но и обращать внимание на психологические аспекты:
• Раскрывать в споре свою сущность; позиционировать себя в качестве личности («ethos» — «характер»; отсюда — «этика», «этичный»).
• Хорошо понимать, что может сдвинуть с места аудиторию, особенно консервативно настроенную («pathos» — «эмоция»; отсюда — «патология», «психопат»).
Другими словами, так же, как пронырливый и удачливый служака Дживс из рассказов Вудхауса Вустера, древние греки высоко ценили познания о «психологии индивидуума» и знали, что особенно ценны эти познания были тогда, когда решался вопрос жизни и смерти, свободы и несвободы — в ходе судебных баталий. Здесь мы видим еще одно применение риторики как науки — а именно в области права (ранее мы убедились в широком использовании риторики на политической арене).
Использование риторики особенно распространено в британском суде; и горе расслабленному, дружелюбному, незлобивому персонажу — участнику судебного процесса, не знающему азов этой тонкой науки. Сильные мира сего, представители разных областей жизни — политики, бизнеса, журналистики, науки, права — ведут себя, как атлеты на стадионе или боксеры на ринге, то есть борются между собой за место под солнцем и, не в последнюю очередь, при помощи эффективного, а порой и смертельного, оружия — риторики.
Древнегреческая и британская правовые системы очень схожи в одном аспекте: «дух и буква закона» — это одно, а реальная судебная практика — нечто другое. Не всегда удается следовать «духу и букве» не в последнюю очередь из-за состязательности самого процесса. Однако у нас в Соединенном королевстве есть специальные юридические органы, надзирающие как за ходом судопроизводства, так и за правильностью интерпретации законов на самых разных этапах. Иными словами, адвокаты и прокуроры, какими бы уловками они не пользовались, как бы не усердствовали в риторике, чтобы выиграть процесс, не имеют права подминать закон под себя. Под таким же контролем находятся и судьи. К тому же, когда законы еще только проходят через парламент, надзирающие органы — и никто другой — проверяют их на адекватность. Такое «разделение властей» — в «крови» у нашей политической системы. Я не упоминаю здесь контроль со стороны общественного мнения, выражаемого обычно в средствах массовой информации; но это — особый разговор.
В Древней Греции даже в самый расцвет афинской демократии такого «разделения центров силы» не было: те, кто создавали закон, были и судьями. Я уже говорил о том, что из числа афинских граждан старше тридцати лет ежегодно выбирались по жребию 6 тыс. присяжных, а из этого списка, затем (как для суда последней инстанции), снова по жребию, избирались пятьсот человек для проведения самых сложных и неоднозначных разбирательств. И, насколько мы знаем, не было никаких надзирающих органов, заставлявших бы суды трактовать законы не по своему усмотрению.
В результате, по самому строгому современному счету, древнеафинская законность мало чем отличалась от общечеловеческих, обывательских представлений и ценностей. Каждый закон, без сомнения, требует своей интерпретации (то, что мы называем «подзаконным актом»), и британское право, я полагаю, в этом смысле вполне четкое и недвусмысленное. Смущает лишь, что правительство все чаще недальновидно пытается внести в судебный кодекс юридические новеллы, потрафляющие, например, религиозной нетерпимости, и чье дальнейшее правоприменение совершенно туманно и неопределенно.