— Правда. Вдвоём. Всегда. И живём мы среди людей, — ответил Костик.
…Был сорок шестой год. А позади годы войны, самой страшной за всю историю нашей Родины.
Глава четвёртая. Жекете
Витю разбудило тарахтенье мотора. Постель отца была пуста. Подвешенный углом на кривой гвоздь, торчавший в глинобитной стене, на самом видном месте — у зеркала, весело покачивался лист бумаги.
Витя сорвала записку и прочла. Размашистыми буквами было написано такое вот ехидно-замысловатое:
«Ни в коем разе, о дочь моя, нельзя показывать тебя разбуженному в декабре медведю — зарыдает косолапый с досады и зависти и тут же слопает. Ну, ты и спать! Это уж просто не сон, а искусство. Будил три раза, но в конце концов, обессиленный, отступился. Уехал по делам. Хозяйничай сама. Буду после обеда. Физкультпривет».
Отец любил писать Вите записки, и она почти безошибочно по тону их, по почерку даже, определяла настроение автора.
Сегодня утром ей писал человек весёлый. Писал на бегу. Торопился и чуточку смущался.
«Как же! Так я тебе и поверила, будил ты меня! Просто пожалел. И никакого восхода, разумеется, я уже сегодня не увижу! Ведь обещал растолкать. То-то смущается!» — сердито подумала Витя.
Но сердилась она ровно столько времени, сколько понадобилось для того, чтобы натянуть купальник и шагнуть из прохладного сумрака мазанки в ослепительность утра.
Застывшее шелковистое море, песок косы, жёлтый, облитый солнечными лучами (наверное, потому и жёлтый — в руках он бело-белейший), само солнце — жаркое, яростное не по-утреннему, рыжие глинистые склоны обрыва неподалёку…
Две чистые краски: синяя и золотая… На плоту экспедиции у насоса суетятся двое: один грузный, квадратный, другой повыше ростом — тощий и сутулый, как вопросительный знак.
Движок насоса взвывал, тарахтел некоторое время, и фигуры рядом с ним замирали, будто боялись спугнуть. Потом мотор чихал, плевался синим дымком и замирал. Вот тогда и начиналась вокруг него суета.
Витя увидела, как тощий в сердцах пнул насос ногой и тут же схватился за ступню руками, поджал ушибленную ногу и стал похож на цаплю, высматривающую в воде лягушек.
Витя улыбнулась и вдруг услыхала позади себя тихий смех. Она обернулась. На крыше мазанки, сложив по-турецки ноги, сидел Андрей и жевал свой любимый паслён. Казалось, он так и не слезал с этой крыши со вчерашнего дня.
— Ты знаешь, — задумчиво сказал он, — вон тот человек, который танцует на плоту на одной ноге, — Жекете. Он сын Геннадия Савельевича. Здравствуй.
— Здравствуй, — растерянно ответила Витя. — Какого Геннадия Савельевича? И что это за имя — Жекете?
— Такого. С ним наши отцы здорово в детстве враждовали. Они же в этом городе жили, когда ещё мальчишками были. Они его Генкой называют. А вообще-то, Жекете на самом деле Федька.
— Ничего не понимаю. Вернее, что сын того давнишнего Генки, понимаю, а про Жекете — нет.
Андрей мягко, по-кошачьи спрыгнул вниз, провёл большим пальцем по сухим, обветренным губам (Витя ещё вчера заметила этот жест). Она улыбнулась.
— Ты чего? — спросил Андрей.
Витя тоже провела пальцами по губам.
— Точно так делает Станислав Сергеич.
— Батя? Гляди-ка! — обрадовался Андрей. — Ему в прошлом году куртку купили. Почти что замшевую, с медными пуговицами.
— Станиславу Сергеичу?
— Скажешь тоже! — буркнул Андрей. — Федьке. Заграничную такую.
Вите было трудно вот так сразу привыкнуть к Андрюхиной манере разговаривать. Понимала, что лучше всего промолчать — сам ведь скажет, что хотел сказать, — но она не удержалась.
— При чём тут какая-то дурацкая куртка? — спросила Витя.
— Да ты не злись, — добродушно ответил Андрей, разжал руку и протянул на ладони чёрные ягоды. — Скушай паслёнчику.
Витя подозрительно уставилась на мальчишку — издевается он, что ли?
— Ты чего это? Смеёшься, да? При чём здесь почти что замшевая куртка и медные пуговицы? И не хочу я «кушать» твой противный паслён! Ты начал говорить про Жекете и всё запутал!
— Почему противный? Он не противный, просто к нему надо привыкнуть.
Витя чуть было не спросила: кто не противный, Жекете? Но тут же сообразила, что речь о паслёне.
— А медные пуговицы очень даже при чём, потому что Федька одну пуговицу потерял.
— Ну и что?
Витино терпение подходило к концу. Так и чесались руки треснуть этого Андрюху по шее, чтобы говорил ясно, коротко и толково.
— А то, — невозмутимо продолжал Андрей, — что этот самый Федька носился как полоумный по улице и орал: «Потерял! Пуговицу потерял! Медную, заграничную потерял!» Мы в лапту играли, он подбегает, слёзы на глазах — а самому уже целых пятнадцать лет, глядеть неловко. «Не видели?» — кричит. «От чего пуговица-то?» — спрашиваем. «От жекете, — орёт, — от почти что замшевого, заграничного!»