Алексей Федорович лежал на кровати в соседней комнате и курил. Где-то в бельевой, в баке под белой пластмассовой крышкой лежала его обоссанная революционерами одежда. Анна вошла с утюгом.
– Зачем ты включила радио? – спросил он.
– Я подумала… Я хотела узнать, как живут другие.
– Это же всего лишь информация, – сказал он, искажая рот и зная, что она угадывает искажение по музыке его голоса.
Одновременно где-то поверх и сзади, глубоко сзади в желтом, как в какой-то детской мечте, он увидел те смеющиеся глаза девочки, черные бусины абстрактной никчемной идеи, способной так ярко отнять у этой девочки жизнь, словно бы это и была великая любовь.
Потом он увидел, как и его хватают черные в черных масках люди, как они тащат его в какую-то каменную простуженную дыру, где мучают и допрашивают, и снова мучают какими-нибудь стальными проволоками и как он задыхается от сжимания, ощущая себя раздавленным плевком. Нет, он, Алексей Федорович, не герой, и его судьба… Его судьба ожидание. И – томление. Так в закрученной однажды банке происходит медленное преображение грибов… Но вдруг! Вдруг все же сейчас зазвонят в дверной звонок, и он, Алексей Федорович, наконец проснется и встанет, распахивая дверь перед их окровавленным вождем, который не умер, который успел скрыться на тайной революционной машине и был доставлен Богом к его, Алексея Федоровича, двери, где мог бы исчезнуть и переждать эту бесконечную Кали-Югу среди пачек с макаронами и банок с мукой, спрятать свои преждевременно шевелящиеся усы, замереть и не двигаться, молчать и не дышать, пока эту вечность будут допрашивать про революцию и про него, про вождя, нет ли его где-нибудь здесь, поблизости, за коробками с макаронами, да за пакетами с крупой? И где вместе с ним, не дыша, будет лежать тот самый толстогубый и толстожопый парень, который так беззаботно и весело обоссал Алексея Федоровича, обоссал рукав его «подножной» кофты, выглядывающей из-под подкладки впопыхах напяленного пиджака, а теперь, оказавшись заложником его, Алексея Федоровича чести, ждет вместе с прижавшимся вождем, что он, Алексей Федорович, скажет этим любознательно-стеклянным агентам, которым он, Алексей Федорович, конечно же, ничего не скажет, потому как он, Алексей Федорович, и есть тот самый – тайный и лучший друг вождя, спасающий его преждевременную жизнь от преждевременной смерти. И когда когда-нибудь вождь наконец все же придет к власти, то, конечно же, вспомнит и вознесет неизвестного и тайного друга себя, воздвигнет в высоте на кубиках из кабинетов. И тогда, брезгливо наклонившись с высоты, Алексей Федорович достанет-таки двумя пальцами эту маленькую и мокрую Зинаиду Игнатьевну, эту сучащую ножками мокрицу. И тогда с доброжелательным любопытством он заглянет-таки в ее маленькие свиные глазки и с все той же тайной доброжелательностью откинет легко на костер. О, как быстро она, Зинаида Игнатьевна, обгорает, о, как лопается, скукоживаясь, кожа ее лица…
Ы-ззззз-ззз! Это был и в самом деле звонок в дверь.
– Кто там, Анна? – спросил Алексей Федорович, быстро затыкивая окурок в железное дно пепельницы, как будто это непременно должны быть пожарные, именно они, в огромных бравурно блестящих касках, как на каких-нибудь французских иллюстрациях времен Робеспьера, пришли, как какой-нибудь сосед, которому надоела однообразная классическая музыка с верхнего этажа и который теперь звонит в ярости, чтобы ворваться и, встав в позу, устроить беспрецедентный и безапелляционный скандал с оскорблениями, с отборными и отменными ругательствами, чтобы, блядь, разрядиться, да, на хуй разрядиться, сорвать, да, ебаный в рот, сорвать наконец напряжение своей бессмысленно классической жизни, как пружина кровати срывает иногда наконец и уносит даже саму кровать.
– Кто там? – зевая, повторил Алексей Федорович.
Это и в самом деле оказался вождь. И лицо вождя было искажено гримасой.
– Как ты мог?! – закричал он с порога с брызгами слюны.
– Что я мог?
– Как ты мог так бездарно меня опорочить?!
– Опорочить? Тебя?
– Да, Алексей Федорович, меня! Вождя, блядь, революции!
Из соседней комнаты выплыла Анна. Белая рыхлая, она недоуменно посмотрела на раскрасневшегося с усами мужчину и, покачивая крупными бедрами под малиновым надорванным халатом, грузно проплыла в бельевую. Сквозь нее, сквозь Анну, словно бы глядя ей вслед, Алексей Федорович увидел ту самую девочку лет двадцати, которая так понравилась ему на собрании, как она, девочка, дышала, как она, девочка, жила, как она вся лучилась, что было даже невозможно представить ее сжимаемой в его, Алексея Федоровича, объятиях. Она была развернута, как знамя, она трепетала, как счастливый и снежный кокаин, уносящийся в тупые переулки извечного гоголевского носа, наплевать, что никто ничего не поймет, лучше умереть на веселящем революционном сквознячке, чем устремиться в бельевую темную комнату, где на дне бака покоится то самое, вечно обоссанное… Анна хлопнула дверью, уткнувшись в белье. Алексей Федорович медлил. Медлил и вождь, глубоко вглядываясь в его лицо. И, наконец, они устремились по коридорам.