«…я не верю в этого принца, — продолжал Роберт. — Если бы он даже и был, то никогда не пробрался бы сквозь колючие заросли. Это под силу только зверю, косматому зверю». И зверь появился — Освальд Ситон. Роберт ухватился за его воскрешение из мертвых, ибо оно давало ему шанс освободиться от чар Плэш Медоу (с чистой совестью, так как Освальд был все-таки законным владельцем поместья), нарушить глубокий сон, в котором пребывала его околдованная Муза, вернуться к прежнему образу жизни, как бы суров он ни был. Ведь тогда он смог бы писать стихи. Убить Освальда значило упустить шанс спасти творца в самом себе.
Но как я мог убедить во всем этом Блаунта? Он очень умный и широко мыслящий человек, однако трудно ожидать от сотрудника Скотленд-Ярда понимания того, что движет художником, какая неведомая сила заставляет его и его близких переносить лишения, унижения, прихоти судьбы или нечеловеческие трудности лишь ради нескольких бессмертных строк.
Поначалу я был введен в заблуждение тем, с каким безразличием отнесся Роберт к преступлению. Я объяснил это его непричастностью, и он, видимо, непричастен к убийству, как таковому. Возможно, порыв альтруизма по отношению к Дженет, когда он помог ей скрыть следы преступления, явился результатом его человеколюбия, но истинной причиной большой перемены, которую я в нем заметил в августе, было то, что он опять начал писать стихи. Это неожиданное следствие смерти Освальда для него явилось главным. И то, что он опять погрузился в работу, для которой был рожден, вознесло его над происходящим — в общении со мной и Блаунтом он казался умным, но бесстрастным наблюдателем. В сравнении с его стихами полицейское расследование было второстепенным, представлялось игрой, в которой он мог позволить себе принять участие, откровенно потешиться в свое удовольствие. Чего стоило его смелое, формально точное заявление: готов поклясться, что никогда не видел Освальда живым с того дня, когда десять лет назад он исчез.
Не стоит преувеличивать значение этих слов. Они не были продиктованы легкомыслием. Просто на время его гражданская ответственность уступила место более важной ответственности — перед Богом. Если он воспринял смерть Освальда и ее неизбежные последствия как нечто не слишком важное, то тем самым уподобился человеку, которому вынесен посмертный приговор и для которого мир как бы перестал существовать. Вот в чем причина его отрешенности. Я уверен — Роберт знал, что его ждет, если преступление раскроется. У него было благородное сердце, и он попытался устроить все так, чтобы никто другой не страдал из-за него. Не могу забыть слова редактора местной газеты, сказанные о первой жене Роберта: «В сущности, это его поэзия погубила ее». Видимо, Роберт чувствовал то же самое по отношению к Освальду и Дженет: если бы он не пригласил Освальда, желая переложить на его плечи тяжкое бремя владения Плэш Медоу, то Дженет никогда бы не оказалась перед угрозой виселицы. История повторилась — разрушительная сила гения вновь заявила о себе…
Боже, как он, наверное, посмеялся бы над этой глубокомысленной чепухой! «Я написал свою исповедь, она перед вами, так что, ради Бога, избавьте меня от ваших домыслов и нравоучений», — я почти слышу, как он это говорит. Однако признание Роберта Ситона ставит передо мной трудную моральную проблему. С одной стороны, в нем мало правды и оно вряд ли убедит следствие, но стоит письмо обнародовать — и оно бросит тень на великого человека. С другой стороны, если полиция в него поверит, то Лайонел отделается легким испугом, а Дженет избежит заключения или виселицы (хотя, без сомнения, ее участие в организации «самоубийства» Освальда будет расследовано), и тогда последняя воля Роберта Ситона исполнится.
Разве можно не думать о судьбе живых? Но я не могу и не хочу опорочить доброе имя поэта. Кто такой Найджел Стрэйнджуэйз, чтобы скрывать правду или обманывать правосудие? Однако послужит ли правде и правосудию признание Роберта Ситона…
Есть ли это ответ?