Выбрать главу

Дружинин узнал о случившемся в тот же вечер.

— Зинаида должна молчать, — вынес он окончательное решение. — Позаботься об этом.

Кумсков понимающе кивнул.

Вскоре все постояльцы мадам Кордубайловой узнали, что Зуйко проводил жену к теще.

А через неделю соседи были потрясены известием о трагической гибели Зинаиды от рук грабителей. Одним из первых, кто явился выразить Гавриле Максимовичу свои соболезнования, был Кумсков.

— Ты выпей, выпей, легче будет, — подталкивал он Зуйко стакан с самогонкой.

Тот выпил и невидящими глазами уставился в угол.

— Держись, друг. — Нам еще не одну утрату придется понести в борьбе. Не позволяй себе раскисать.

Видя, что хозяин не обращает на него внимания, Кумсков тихо встал из-за стола и покинул комнату.

Зуйко после его ухода снова судорожно глотнул самогон, стараясь заглушить боль. Но хмель не брал его. «Это я виноват, я убил ее!» — Гаврила Максимович взял в руки пистолет — в нем видел он единственный выход. Подержал и… с содроганием отбросил в сторону.

Глубокой ночью, помня наказ Кумскова и обеспокоенная странными звуками в комнате Зуйко, к нему без стука вошла Фальчикова.

Неловко уронив голову на стол, обнимая онемевшими руками порожнюю бутыль и пистолет, мирно храпел Зуйко. Презрительно усмехнувшись, Анна взяла пистолет и сунула его в карман теплого халата.

* * *

Яков Арнольдович понимал, что в логове бандитов — не на блинах у тещи. Он заставлял себя верить, что ошибок не было. Неужели зря они двое суток мудрили с Гетмановым над его легендой? Какие только ситуации и ловушки не создавал для него Бухбанд! Неужели все попусту?

От тревожных мыслей его оторвал врач-консультант губернской чека. Всегда спокойный, даже несколько робкий, сегодня он был какой-то взъерошенный. Решительно прошел к столу, снял хрупкое пенсне на цепочке и, даже не поздоровавшись, чего раньше не позволял себе, сердито спросил:

— До каких пор вы надеетесь выезжать на голом энтузиазме? Я спрашиваю вас как партийца, Яков Арнольдович, до каких пор так безрассудно будете распоряжаться человеческой жизнью?

Группа сотрудников губчека выезжает на встречу с чекистом, работающим в банде.

— Позвольте, доктор, — растерялся Бухбанд, — я ничего не понимаю.

— Хорошо, я сейчас поясню.

Он надел пенсне, отчего вид его стал еще более воинственный.

— Вы прекрасно осведомлены, что Жан Иванович Адитайс серьезно болен. Туберкулез обеих легочных верхушек, невроз сердца. Я дважды ходатайствовал о предоставлении ему отпуска для лечения. Дважды мне отказывали. Больше так продолжаться не может! Вчера на следствии, как мне рассказали по секрету товарищи, Жан Иванович потерял сознание. Где же наше внимание к людям? Это же бессердечно.

— Время сейчас такое, доктор. К тому же я не знал…

— Причем здесь время? — перебил его врач. — Время сейчас наше. Вокруг Советская власть! Почему дозволено жиреть куркулю, которому наша власть — седьмая вода на киселе, а преданнейший революции юноша в свои неполные двадцать четыре года должен дотла сгореть на работе? Почему? Я отказываюсь понимать!

Бухбанд устало потер поседевшие виски и мягко, чтобы ненароком не обидеть хорошего человека, ответил:

— Милый доктор, Адитайс ведет ответственную работу по ликвидации контрреволюционного заговора. Опасного заговора. И никто, кроме него самого, не сделает его дела. Людей не хватает. Все работают на износ. Потому и отказали. Кроме того, доктор, мы — коммунисты…

— Знаю, знаю! — воскликнул доктор. — Опять начнете говорить о мировой революции, о миллионах страждущих порабощенных людей. Знаю! Не хуже вас! Но, скажите вы мне, кто запрещал вам думать о себе? Хоть иногда — о себе, о своей жизни, которая дается только однажды. Кто?

— Совесть! — сердито ответил Бухбанд. — Совесть коммуниста.

— Не понимаю, — пожал плечами доктор. — То же самое мне твердит Адитайс: «Неудобно!» Боже мой! Что значит неудобно, когда вопрос идет о жизни человека! Неужели он и сейчас так занят, что вы не можете ему дать всего два месяца на лечение?

— Адитайс должен выдернуть корешки огромного сорняка — заговора.

— Я слаб в агрономии, товарищ Бухбанд. Я категорически настаиваю на принудительном лечении товарища Адитайса! — голос доктора зазвенел. — Категорически! Жан Иванович сам увиливает от лечения. Я чувствую это. Он не понимает, насколько трагично его положение!

— А оно действительно трагично?

Доктор снял пенсне, протер стекла платочком и доверительным тоном, уже без раздражения, сказал: