– И воскрешение Освальда из мертвых было бы для них крайне неприятным событием? Это уже не столь академический вопрос, не так ли? Да и для вас тоже…
– Для меня? Не говорите ерунды, старик. Я от этого ничего не теряю. Ни вот столько! – Он показал на последнюю фалангу мизинца, но сказанное Найджелом затронуло в нем пружинку самоуничижения. – У меня нет ни славы, как у Роберта, ни безумного чувства собственника, как у Джанет. С точки зрения света я настоящий, стопроцентный неудачник. – Он изобразил то, что у романистов именуется «саркастическим смешком». – Но я не ропщу! Я не нуждаюсь в дешевом успехе. В искусстве успех всегда развращает. Значение имеет только целостность художника, его верность самому себе и своей музе. Если судить по этой мерке, моя работа будет жить века – о, не сомневайтесь, лет через пятьдесят, когда мои косточки уже тихо сгниют в могиле, торговцы картинами будут назначать за мои работы умопомрачительные цены. А…
– А пока что вы влачите жалкое существование в перестроенном амбаре, – произнес Найджел, уставившись на свой стакан.
– Ну, это уже удар ниже пояса! – Веселость у художника как рукой сняло. – Можно стойко переносить нищету и жаждать не физической пищи, а духовной – признания, например. И никому не по душе есть чужой хлеб, жить милостыней…
– И все же вы кое-что потеряли бы от воскрешения Освальда. Разве он позволил бы вам продолжать жить в этом старом амбарчике? – поинтересовался Найджел, возвращая Торренса к начатой им теме.
Художник столь же уверенно подхватил ее. Повысив голос, он воскликнул:
– Боже мой! Разве кто-нибудь убивает только за то, чтобы и дальше пользоваться очаровательной кучей старинных кирпичей и извести? По крайней мере, – добавил он, злобно сверкнув глазами, – по крайней мере я на это не способен.
– Не зарекайся, не зарекайся, Реннел, – раздался у него за спиной негромкий голос Роберта Ситона.
Он приблизился совершенно неслышно. Приподняв черенок трубки, он поприветствовал Найджела и уселся, скрестив ноги, на траве рядом с ними.
– Но это же правда. Даю слово. Мне приходилось переживать трудные времена раньше, и я могу пережить их еще раз.
– И я тоже, – пробормотал поэт. – Хотя лучше бы этого не случилось.
У него был тот умиротворенный, отрешенный, совершенно счастливый вид, который Найджел замечал у него в течение последней недели: по всей видимости, поэма шла успешно.
– О чем это вы тут разглагольствуете? – поинтересовался Роберт Ситон.
– Об артистической целостности, верности художника самому себе и собственной музе, – ответил Найджел.
– А, вот о чем! Охота же. – Поэт пренебрежительно взмахнул трубкой.
Реннел Торренс вдруг преобразился до неузнаваемости. Лицо его озлобленно исказилось, обычно бесформенное тучное тело подобралось, словно в душе его взорвалась наконец бомба долго подавлявшихся чувств. Что это – одна только чистая ревность? Найджел задумался. А может быть, это страх, нашедший наконец подходящую отдушину?
– Как это похоже на тебя, Боб, – заговорил Торренс. – Ты уже сделал себе имя. Ты можешь позволить себе почивать на лаврах и смеяться над идеей художественной целостности, измываться над ней, делать с ней, что тебе захочется. Точнее, ты думаешь, что можешь себе это позволить. Но, Боже мой! Я по крайней мере создаю что-то. Да, я живу на милостыню – но зато меня не затронуло разлагающее влияние роскоши, я еще не кончился как художник! Артисту опасно вести жизнь буржуазного рантье, и ты это, черт побери, прекрасно знаешь. Придет день, и с тебя спросится за твой талант, за то, как ты им распорядился. И тогда тебе придется держать ответ. Но что ты скажешь? «Я похоронил его, Господи, похоронил под ворохом роз»?
Он долго еще продолжал в том же духе, не в силах остановиться. А когда наконец остановился, Роберт Ситон спокойно сказал:
– Ну что ты суетишься, Реннел? Чего ты раскипятился? Не верю я во все эти биения в грудь насчет целостности художественной натуры. И образа жизни, подобающего творческой личности. На эти разглагольствования, как тепло в трубу, вылетает энергия, которая должна была расходоваться на работу. Есть только одна вещь, о которой должны молить Бога подобные тебе и мне люди… – его раскинувшаяся на траве фигура выглядела в этот момент невероятно импозантно, – это терпение. Терпение и озарение свыше. И если мы еще в силах как-то повлиять на первое, то второе – целиком в руках Господних.