В этот решительный для него день император явился снова без предупреждения. Мангольф едва успел встретить его на середине лестницы.
— Недурные фортели вы выкидываете, генеральный штаб зовет вас государственным изменником, — сказал император.
— Ваше величество, государственным изменником следовало бы назвать того, кто продолжал бы войну, лишь бы удержаться у власти — вплоть до катастрофы, — отрезал рейхсканцлер.
Император, тотчас оробев:
— Я ведь ничего не говорю. Я ведь поддерживал вас.
— Теперь уж и я ничем не могу быть полезен вашему величеству. — Это было сказано сурово и мрачно.
Император стоял и смотрел на стену; там Христос в красной одежде падал, как сраженный олень. Пауза.
— Я этим молодцам говорил в точности все, что говорите вы, — неуверенно начал император. — Война будет проиграна, если нити, соединяющие нас с Англией, не превратятся в мост. Но попробуйте сделайте из нитей мост!
Рейхсканцлер молчал. Все эти слова уже устарели, и человек, произносивший их, был обречен. Мангольфу хотелось сказать ему: «Уйдите по крайней мере с достоинством!» Император думал: «Теперь-то уж я его уберу, и как можно скорее».
Не решаясь смотреть друг на друга, они обратились к картине. Рейхсканцлер указал на композицию картины, лежащий крест делил ее на треугольники: в первом находилась голова в желтом тюрбане, во втором — голова сострадательного человека, в третьем — голова Христа, его темные глаза, призывающие в свидетели весь мир.
— Н-да, — заметил император. — В каждом треугольнике дело обстоит по-разному. Один щеголяет желтым тюрбаном, другой идет на распятие.
После этого и Мангольфу стало ясно, что по-настоящему никто не соболезновал несчастью падающего. Сострадательный Иосиф помогал не очень ревностно, начальник красовался на гордом коне. Мироносицы поддерживали ту из них, что упала без чувств, Вероника думала лишь об изображении на плате. Один голый нищий на переднем плане обращался непосредственно к спасителю, ибо он поносил его.
— Н-да, довольно глупо умирать за этот сброд, — сказал император. Он ушел; рейхсканцлер проводил его с непокрытой головой.
Был уже поздний вечер, тем не менее Мангольф распорядился немедленно перенести картину к себе в спальню. Слишком много выражала она и могла выдать его, никто не должен на нее смотреть. Вскоре после этого он пошел к себе. В спальне горела лампа; но почему именно у кровати? Под ней на самом свету лежал револьвер. Мангольф взял его в руку. Маленький браунинг, заряженный и без предохранителя. Он положил его; револьвер был чей-то чужой, у него своего не было: кому он нужен? Или может дойти до того, что ему придется защищаться ночью? Но против кого? Против людей, которым не страшно его оружие.
Вернее, они сами послали ему револьвер, чтобы он застрелился.
Его враги! Револьвер был послан ими! Они положили его у постели государственного преступника, чтобы он сам свершил над собой суд. У них хватило наглости рассчитывать, что он откажется от борьбы с ними, не дожидаясь развязки. Они хотели так запугать его, чтобы он приставил себе к виску подброшенное ими оружие… Но он швырнул его на пол. Оно не выстрелило. Он предварительно нажал предохранитель.
Потом он стал поносить тех, кого ненавидел. Спотыкаясь, бегал он по ковру, словно гнался за ненавистными ему людьми, и грубо поносил их. Непривычные, некрасивые слова возникали у него, он выкрикивал их взволнованно вибрирующим актерским голосом, схватившись за волосы и пошатываясь. Вдруг он остановился, поняв, что теряет голову. Что, собственно, случилось? Кто-то прокрался к нему — когда? Когда перевешивали картину, револьвера еще не было, иначе лакей убрал бы его. «Через несколько минут пришел я сам. Значит, у того субъекта были всего считанные минуты, он не успел уйти, он еще здесь!» Мангольф немедленно обшарил комнату. Ничего. Скорее дальше! Он открыл дверь в комнату дочери. Она спокойно спала. Он запер дверь.
Нельзя терять ни минуты! Он позвонил. Явился лакей, — он велел позвать всех остальных. Когда они пришли, он разослал их по квартире — не обнаружится ли что. Ничего. «Обыскать дом!» Они обшарили все комнаты, шарили за каждой открытой дверью, а потом и за каждой запертой и в темном саду. Под конец все вернулись усталые; у главного входа, прежде чем запереть его, они еще посовещались. Мангольф уже поднялся к себе; в ту минуту, когда он входил к себе в спальню, ему показалось, будто ручка у двери в комнату дочери повернулась. Обман зрения? Однако он снова пошел проверить. Дочь спала и глубоко дышала.
Измученный и обескураженный упал он в глубокое кресло у кровати. Новая загадка! Враг умел быть невидимкой. Он был повсюду. Мангольфу пришлось признать, что враг страшен. Все его карты биты, игра кончается, но он продолжает грозить до самого конца — до катастрофы. Она наступит, она отомстит за все.
— А я не могу, — вдруг громко произнес Мангольф. — Я не могу совершить революцию, все равно она привела бы к катастрофе. Сосредоточить всю власть в своих руках, как диктатор, в порыве революционного энтузиазма удержать врага за пределами наших границ, навести порядок внутри страны. Слишком много сразу и свыше всяких сил. Свыше сил народных. Свыше моих сил, — сказал он и вдруг опомнился. Прислушался. Все двери были настежь, кроме одной. В соседних комнатах было темно; он смутно различил какое-то опрокинутое кресло. Сорванная занавеска повисла на нем, как труп. Мангольф с любопытством подошел ближе. Но на полпути повернул назад; твердым шагом направился к тому месту, куда швырнул револьвер. Исчез. Куда он делся? Ведь он лежал тут? Мангольф нагнулся. Слуги в поисках, вероятно, куда-то закинули его. Мангольф стал на колени, принялся шарить под мебелью, — нигде ничего. Он как раз сунул голову под кровать, когда услышал, что кто-то вошел в комнату.
Терра. Он наполовину был еще в темноте; в комнате он никого не увидел. Из-за кровати показалось оцепеневшее лицо Мангольфа, который продолжал стоять на коленях.