Выбрать главу

Но не стали от этого радостнее страдающие, а просто стало некрасиво на территории дворца.

И новости, и френдленты Гаутама перестал читать за завтраком. И хотя многие друзья говорили Будде, что в мире всё так плохо и несправедливо, что и дворец его скоро разрушен будет, и пользу ему, как просветленному, приносить нужно, и закрытые двери – моветон, просветление подсказывало Сиддхартхе, что нет в нём ни невежества, ни двойственности, а есть – вот – красные и белые розовые кусты без окурков и бутылок вокруг них. И страдание заключается в желании обладать преходящим, а в нём, Сиддхартхе, этого желания нет.

Буддизма в мире не получилось по итогу. Потому что непопулярный он стал, принц-Будда.

Страдающие повозмущались да разошлись и забыли. Некоторые только помнили и ждали, когда же страдания придут во дворец, или чего похуже ещё принцу желали.

Жил он долго и счастливо, перешёл в нирвану и потом ещё куда-то, мы точно не знаем куда. Сын стал музыкантом и переводчиком. Жена умерла немного раньше принца, очень красивая и счастливая была женщина, сделала за жизнь больше ста керамических ваз и накормила много бездомных животных.

Люди как страдали, так и продолжили страдать. Ничего, в общем-то, не изменилось.

А друг Диня сейчас на Шри-Ланке. Второй год уже как свалил. И завидую, и нет. Ездит по Востоку, собирает какие-то группы в экспедиции по Непалу, Индии и Таиланду, выкладывает фото в фейсбук – красиво.

Я там был, везде. И уехать хотел навсегда туда, это затягивает, тянет: тоскуешь потом по восточным городам-хламовникам, по ужинам в пляжных ресторанах, по другому миру, – который отсюда, из Москвы, кажется игрушечным, ненастоящим, а оттуда – могущим за какие-то пару недель вывернуть тебя наизнанку, вытряхнуть суету.

Когда приезжаю на Восток, то думаю, что под старость, – когда на счетах будут не кое-что, а деньги, когда можно и на ренту от пятёрки квартир жить, случись что, – приеду на какой-нибудь остров и зависну в медитации. + На годы. Постигну всё, что можно. И мирно перейду в мир иной под пение мантр.

И не вернусь уже сюда больше. В человеческое. Ни так, тупым потребителем пустоты, ни бодхисаттвой.

Когда-то думал, что если сам – здесь – с собой не справлюсь, то уеду куда-нибудь в джунгли, в дикое племя, или в деревню какую-нибудь в Азии или Африке, где ни слова не пойму, и они меня тоже.

Уеду и останусь там навсегда.

Сначала уйдёт брезгливость, не сразу, со временем. Начну есть ту же еду, что и остальные: бананы с муравьями вперемешку. Жевать жвачку из веселящих растений, мыться в жёлтой реке, чистить зубы веткой дерева, носить что-то на теле вроде глины и верёвок.

Не суетиться.

Узнаю, какие духи живут во мне, какие – вовне. За брезгливостью уйдут воспоминания, так я думал. Никаких обеспечить старость, никаких активов, никаких новостей. Мои дети будут жить со мной, мои дети от местной женщины, к которой я научусь чувствовать что-то человеческое, не то, что умею чувствовать сейчас.

Без часов. Без дней недели.

Сколько мне лет – примерно знать.

Охотиться буду. Раз в несколько лет выезжать за прививками, если понадобится. Но лучше бы – не.

И эго сотрётся. Произойдёт настоящая перезагрузка матрицы, конечная, навсегдашняя.

Имя забуду.

Лет двадцать так. Тридцать, если повезёт. Чтоб уж наверняка.

И только тогда можно умирать. Под бубен. Зная – как.

Другим, совсем другим человеком.

Не этим.

Потому что самое страшное для меня – этим вот – умирать. Этим вот – стареть. Остаться этим, кто я сейчас. И всё по новой.

Дочитал отчёт. Подошёл к окну. Потянулся. Стало гаже. В шее что-то хрустнуло. За окном мерзко.

В юности смотрел американские фильмы: крутые боссы в крутых офисах с видом на город, кожаные диваны, столы – внятные такие столы, столы – монстры могущества. Респектабельность в каждой ножке.

Думал: хочу – так.

Стол поменять, что ли?

Я даже не знаю, что приносит мне радость. Умею ли я радоваться ещё?

Зимой этот город похож на плохо вымытую трёхлитровую банку. С кусочками ваты. Я – хомяк, стало быть.

Сразу же совершенно ощутимо из пятилетнего детства пришёл душный запах тёплой шерсти, хомячьих какашек и сутулого старика, с нашей лестничной площадки. Он пах пронафталиненным шифоньером и мазутом, был рабочий, видимо.