В такой маске Головатый являлся к докладчикам, и ими описан был такими красками государыне; но, несмотря ни на что, её величество повелела сих чудаков представить ей публично, в первое воскресенье, при выходе из церкви.
Обязанные устроить это представление крепко заботились научить по крайней мере главного из «диких», как поклониться пред государынею, и если её величество благоволит допустить их к руке, как принять эту милость, как облобызать руку, как откланяться; а более всего — не дерзнуть ни слова промолвить, если не будут о чём спрошены. Придворные предполагали в черноморцах невежество до того, что они решатся о чём-нибудь объяснять пред государынею.
— Чуемо! — отвечал Головатый своим наставникам, смотря в землю; но при этом левый угол верхней губы его незаметно мигнул.
— Но если государыня соизволит спросить вас о чём, как вы будете отвечать?
— Як съумиемо, — отвечал Головатый...
И обязанные представить черноморцев, долго советовавшись между собою, положили: в отвращение могущего произойти непорядка или даже неустройства при аудиенции, быть им около «дикарей».
В воскресенье, в приёмной зале дворца, к выходу государыни из церкви, собрались первейшие сановники государства, вельможи, иностранные послы и министры, генералитет и множество других чиновников — всё богато, блестяще одетые по-европейски... И в это великолепнонарядное собрание вошли люди с выбритыми, как ладонь, головами, и только от макушки шел оставленный клочок волос, тонкий и длинный, замотанный несколько раз за левое ухо; широкие длинные усы; одежда странная, смесь польского с татарским, в яркокрасных с высокими подковами сапогах. Предводитель их в такой же одежде, цветов мундира тогдашнего морского, в зелёном чекмене с украшением по армейскому чину его полковничьих галунов и белой с закинутыми назад рукавами черкеске, с важными орденами, шёл с суровым видом и не обращая ни на что и ни на кого малейшего внимания. Он стал на указанном ему месте, свита за ним. Им беспрестанно напоминаемо было, как вести себя при представлении, отвечать коротко на вопросы, но самим не сметь и словом заикнуться...
Весьма натурально, что всё собрание обратило внимание на таких «необыкновенных людей»: слышен был шёпот по зале и суждения около черноморцев о них же. Головатый рассказывал после, что «и в эту торжественную минуту, когда он готовился предстать великой и от неё услышать решение судьбы войска своего, сокрушался сердцем, что при самом Дворе российской императрицы слышал русских вельмож, говорящих не с иностранцами, но между собою, русский с русским, на французском языке!..»
Государыня вошла в залу и очень заметных в таком кругу черноморцев легко заметила и приближалась к ним. Лишь ещё государыня доходила к Головатому, как он вдруг, подобно оживлённой статуе, совершенно изменился, выпрямился, глаза его заблистали живым огнём, и черты лица оживились. Поклонясь государыне, он начал говорить громким голосом, чистым выговором и приятным тоном:
«Всеавгустейшая монархиня, всемилостивейшая государыня! Жизнедательным державного веления твоего словом, из неплодного бытия прерождённый, верный черноморский кош приемлет ныне дерзновение вознести благодарный глас свой и купно изглаголати святейшему величеству твоему глубочайшую преданность сердец их. Приими оную как дань, довлеющую тебе, премудрая монархиня! Приими... и уповающим на сене крылу твоею пребуди прибежище, покров, радование... Та й годи!»
В высшей степени изумление объяло всех присутствовавших... Не смея в присутствии государыни говорить между собою, вельможи только взглядами один другому изъявляли свое удивление, что «нечто», имеющее, хотя и странный, но вид человека, по-видимому, не одарённый рассудком избыточно, дерзнул говорить пред государынею, говорил умно, понимал, кому и что говорил... Всё было для них непостижимо, и потому изумление их оковало... Бритая голова может рассуждать и говорить, как и они, имея причесанные и распудренные головы!
Головатый рассказывал после отцу моему, что когда государыня ещё доходила к нему, то уже взирала на него с улыбкою, выражающею снисхождение, благость, кротость, предупредительное благоволение... одним словом, с улыбкою «своею», невыразимою, неизъяснимою...
(Мы, счастливые нынешние современники, во всей силе постигаем сладость и силу этой улыбки, переданной великою августейшим преемникам своим!)
— Но когда я начал говорить, — рассказывал Головатый,— то при первом звуке моем, я увидел ясно — потому что в эту решительную, страшную, роковую для войска нашего минуту я смотрел на государыню прямо и замечал малейшее движение ее, — то увидел, что улыбка с лица её исчезла и заменилась каким-то изумлением, смешанным с строгостью и даже взыскательностью; но я, начав говорить, должен был кончить. (А що уже те панычи, — подшучивал при этом Головатый, — що меня учили, верно, когда услышали меня заговорившего, не могли от испуга оставаться в зале, а побежали домой). Внимая же словам моим, «мати наша» скоро восприняла свой взор и улыбку, с окончанием речи удостоверяющую меня в снисхождении, благоволении и милости. Заметно было, что «та й годи», произнесенное мною отличным от русской речи тоном и голосом, поразило ее и вынудило едва заметную усмешку. По окончании речи государыня благоволила подать мне руку. Тут уже я, не помня ни о каком приличии, пал на колени, лобызал троекратно руку царицы и от избытка чувств, видя луч надежды, разрушающей все бедствия войска нашего, залился слезами... Государыня постояла ещё предо мною два-три мгновения и, осчастливив меня царскою, благоволительною улыбкою, изволила пройти в свои комнаты.
— Господи! как всё переменилось! — продолжал Головатый. — Первейшие особы бросились ко мне с поздравлениями, приветствиями, руки мне жмут, просят знакомства, хвалят речь, просят изъяснения слова «та й годи». Были и такие, полагая, что я, как попугай, вытвердил данные мне слова, проговорил, не понимая в них ни силы, ни смысла, и далее «не втну по-человечи», и, чтобы увериться в этом, заводили со мною разговор, расспрашивали о сём и о том, и, кажется, удивлялись, слыша мои суждения.
Без всякого сомнения государыня благосклонно и милостиво приняла приветствие Головатого, потому что в тот же день объявлено было ему, чтобы он о нуждах войска своего представил князю П.А. Зубову*.
Головатый отбросил уже маску свою как ненужную и начал показывать себя в настоящем своем виде, «но, — как говорил он, —когда попал в круг придворных, а притом имея на руках важное дело, должен был ещё взять в помощь волчий рот и лисий хвост».
Записка о деле его была отлично составлена. Подробно изложены были все заслуги черноморского войска в окончившуюся турецкую войну; выведена польза, какую может войско приносить, быв поселено на Тамани, где другого рода воины менее будут полезны; выражено было всё теперешнее их положение оттого, что они при Потёмкине ожидали отдачи себе Тамани и, ожидая сей милости, нигде себя не устраивали и не обеспечивали ни в чем... Одним словом, убедительно прошено Тамани и ясно изложены пользы от поселения там черноморского войска.
Таковые записки поданы были князю П.А. Зубову и графу Н.И. Салтыкову*, председательствовавшему в военной коллегии. Обещали рассмотреть все обстоятельства и доложить государыне.
Между тем Головатый вошёл в моду. Первейшие вельможи ласково принимали его; другие искали его знакомства, приглашали на обеды, занимались им, спешили туда, где он бывал, расспрашивали его о обычаях бывшей Сечи и существующих в черноморском войске, хохотали при его оригинальных остротах, дивились тонким замечаниям, справедливым суждениям и не могли надивиться, как человек, не получивший светского образования, не живший в большом свете, имел так много ума и справедливо, положительно судил обо всём. Головатый выезжал в гости с своею бандурою и, наигрывая на ней, пел запорожские песни. Дамы высшего круга слушали его с удовольствием и занимались беседою его.