Юрий Давыдов
Головнин
Глава первая
1
Купель готова. Нынче сельскому попу крестить барского первенца. Мужчина явился в мир. И пребудет, пока не зазвонит по нем колокол.
Мальчонку несут к купели. Мир для младенца беззвучен, невидим. Но ведь это уже его мир. И на дворе этого мира стоит весна. Весна тысяча семьсот семьдесят шестого года.
Из дальних далей доносится топот повстанцев. Довольно дебатов, спор решит оружие. Мятежники воюют не по правилам? Тем хуже для солдат английского короля Георга III. Тем хуже для бостонского гарнизона.
Пушечный гул вместе с гулом Атлантики катится из Нового Света: Америка отламывается от британской короны.
А здесь, поближе – в Старом Свете?
Вешнее солнце 1776 года заглядывает в Фернейский замок. Вешний луч ловят морщинистые руки «короля республики наук и искусств». Ему восемьдесят два. Беззубый рот провален. Но он очень зубаст, зубаст, как щука, этот старый господин Вольтер.
Лужи на мостовых Парижа. Парижанин глазеет на мятежного чудака Жан-Жака. В кафе «De la Regence» моют окна. Светлые блики падают на шахматный столик. Наверное, вечерком придет Дени Дидро. О-о, мсье отлично играет в шахматы! Но самые лучшие партии разыграл Дидро в огромном круге Знания.
Весна не избавляет от государственных забот. Шестнадцатый Людовик собирается поохотиться в окрестностях Фонтенбло. Умный интриган маркиз Помбаль что-то нашептывает своему повелителю, кретину Хозе I португальскому. Карл III испанский милостиво дозволяет первому министру графу Флорида-Бланка набивать королевскую мошну. В Потсдаме, во дворце Сан-Суси, размышляет о прусском могуществе серьезный и трезвый Фридрих II.
Европеец шлет в океаны корабли. Капитан Джеймс Кук вновь склоняется над картами Великого, или Тихого. Менее отважные, но куда более оборотистые капитаны навастривают «гвинейцев». Кили этих кораблей чертят знаменитый треугольник: Европа – Африка – Америка – Европа. Ветры и течения работают на барышников. Барыш верный, почти стопроцентный. Грузовой поток не иссякает. Из Европы в Африку: металлические бруски, мануфактура, бренди. Из Африки в Америку: рабы, рабы, рабы. Из Америки в Европу: табак, хлопок, сахар, ром. Вперед, «гвинейцы», вперед к Золотому берегу!
Золотой берег не только в Африке. И пахнет он не только пронзительным, как горе, по́том черных невольников. Он пахнет и пряностями Индонезии. Он алеет бенгальским маком, дающим молочно-белый сок. Белый сок, густея, меняется в цвете: желто-красный, медно-красный… Ныне, в 1776 году, опять и опять будут действовать рычаги великой контрабанды, той, что доставляет в Китай опиум. «Шуми, шуми, послушное ветрило…»
Ветрила шумели в океанах, а над огромной северной державой мало-помалу поднимался зеленый шум. Медленно сбросив тяжелый тулуп, держава ворочалась и покряхтывала. Сходили снега, талые воды лежали на пожарищах недавней пугачевской войны. Голубело небо, а под ним все еще означались виселицы.
Начинался потемкинский режим. Подполковник Преображенского полка, еще не граф и не князь, уже заграбастал власть, о которой не смел мечтать ни один европейский министр.
Только что попали в руки императрицы черноморские порты; она будет «пускать кораблики» на юге, как Петр пускал на северо-западе. Только что приказала долго жить буйная Запорожская Сечь. Только что началось преобразование провинциального управления.
Изящные конспекты «Духа законов» Монтескье заброшены Екатериной в угол. Вельможная псарня получает жирные куски в Белоруссии. Чиновничий гнус сосет казну сотнями хоботков, а полные чувственные губы государыни улыбаются: «Меня обворовывают точно так же, как и других, но это хороший знак и показывает, что есть что воровать…» В прошениях на имя императрицы слово «раб» велено заменить словом «верноподданный». От этого, наверное, прошения перестали быть прошениями, рабы – рабами.
Четвертовав «изверга» на Болотной площади, «мать отечества» продолжает царствовать. И от всего дворянского сердца повторяются мольбы о том, что ей подобает титул больший: матери народов. («Позднее, – отмечает один проницательный историк, – подобные фразы стали стереотипными, заменявшими чувство».)
«Дети», то бишь российские дворяне, не меньше «матери» напугались Емельки-самозванца. Наконец, слава богу, его останки разнесли во все четыре стороны и сожгли. И вот во всех четырех сторонах, где только ни угнездилось русское барство, нынче, весною 1776 года, во второй уж раз покойно, весело, отрадно празднуют благовещенье.
Праздновали и в Гулынках. Празднуя, не забывали о весеннем севе, творя молитву не только во храме, но и в закромах: «Мати божия, Гавриил-архангел, благовестите, благоволите, нас урожаем благословите: овсом да рожью, ячменем, пшеницей и всякого жита сторицей».
Отошел великий праздник, пришел великий труд. Каким он будет, урожай семьдесят шестого года? А в помещичьем дому уже «урожай»: барыня Александра Ивановна разрешилась первенцем.
Младенцу мужского пола достаточно одного восприемника. Кто им был, я не доискивался. Существеннее другое – черты «малой родины». Ведь, по словам историка Соловьева, еще летописцы московские дивились храбрости и речистости рязанцев. А литератор Елпатьевский, изъездивший всю страну во времена сравнительно нам близкие, утверждал, что он нигде не встречал таких красивых, нередко изящных крестьянских лиц, как в Рязанской губернии.
2
Село упоминается в рязанских писцовых книгах еще в начале XVII века. Когда Василий Головнин родился, Гулынкам было никак не меньше полутораста лет. Долгое время принадлежали они Вердеревским. Вердеревские происходили, как пишет Головнин, «от татарского князя Сала Хамира, крестившегося при Олеге и женившегося на его родственнице. Князь сей, получив обширные владения в Скопине и поселившись на реке Верде, стал называться Вердеревским».
С Вердеревской Александрой Ивановной повенчался коллежский асессор Михайло Васильевич Головнин. Он тоже мог похвалиться древностью фамилии, значившейся в шестой части родословной книги. «Древо» Головниных и описание герба хранится в одном из ленинградских архивов.
Василий Головнин был первым у отца с матерью, но не последним. Впрочем, трое его младших братьев не оставили заметных следов на жизненных дорогах. Правда, в Гулынках все они четверо отнюдь не помышляли о карьере. Их «поприщем» был обжитой господский дом, сад да рощи, Истья да пруды. И еще лес за барским полем, куда посылали девок по грибы, по ягоды.
При слове «усадьба» видишь белые колонны, сквозящую листву лип, дорогу, обсаженную рослыми березами, цветники, разбитые заботливо и любовно. Видение необманчиво, все так и было. И старые нянюшки были, и моськи, и часы, сипло отбивающие «Коль славен», и малашки, чешущие бариновы пятки, и мебеля красного дерева, и развалистые диваны, и длинные трубки. Трубок без счета, хоть полк закуривай.
Гулынки, конечно, не чета «Версалям», что возникли под крылами екатерининских орлов. Рязанское это село было просто-напросто старым поместьем, где сизой зимою жарко топились изразцовые печи, а красным летом густо жужжали черные мухи. Были Гулынки старым поместьем с залой, с низенькими антресолями «для детей» и тесной людскою, кладовыми и подклетями, бисерными вышивками и шелковыми ширмами. Старое гнездо, пахнущее яблоками, вареньем, хлебом. Старое гнездо, набитое платьем, посудой, зеркалами, утварью, всем, что оплатили поколения рабов и накопили поколения господ.
«Положение этого класса в обществе, – писал Ключевский, – покоилось на политической несправедливости и венчалось общественным бездельем; с рук дьячка-учителя человек этого класса переходил на руки к французу-гувернеру, довершал свое образование в Итальянском театре или французском ресторане, применял приобретенные понятия в столичных гостиных и доканчивал дни в московском или деревенском кабинете с Вольтером в руках».
Черты верные, но беглые, общие, самим историком не дополненные. Головнина ждал иной путь. Положение конечно, «покоилось на политической несправедливости», однако не «венчалось общественным бездельем». Он был прямым наследником служилых дворян петровской выделки. А духовно, подобно многим современникам, пристал к вольнодумцам вольтеровской закваски.