Главные свои романы Бейль сочинил между 1829 и 1842 годами, практически постоянно страдая от тех или иных проявлений сифилиса. Затрудненное глотание, вздутия под мышками и боли в мошонке, постепенно уменьшавшейся в размерах, давали о себе знать особенно сильно. Обстоятельный наблюдатель, каким он к тому времени стал, Бейль скрупулезнейшим образом вел дневник состояния своего здоровья и в конце концов заметил, что бессонница, головокружения, шум в ушах, мерцающий пульс и дрожь, временами настолько сильная, что едва позволяет ему справляться с ножом и вилкой, связаны не столько с болезнью, сколько с приемом высокотоксичных лекарств, которые он пил годами. Постепенный отказ от ртути и йодида калия способствовал заметному улучшению состояния, но тут он вдруг обнаружил, что исподволь начинает отказывать сердце. Все чаще и чаще Бейль теперь зашифровывал собственный возраст – эту забаву он знал давно – в разных математических выражениях, читавшихся в их острой зловещей абстрактности как послания смерти. Когда он писал это отнюдь не прозрачное числовое сообщение, от смерти его отделяли еще шесть лет напряженной работы. Вечером 22 марта 1842 года, когда воздух уже полнился предвестиями весны, апоплексический удар сразил его прямо на тротуаре улицы Нёв-де-Капусин. Его отнесли домой, в квартиру на нынешней улице Даниэль-Казанова, и там, в рассветные часы следующего дня он, не приходя в сознание, угас.
All’estero [10]
Тогда, в октябре 1980 года, я выехал из Англии, где в одном из графств под гнетом серых туч живу уже без малого двадцать пять лет, и отправился в Вену в надежде, что перемена места поможет мне пережить совсем уж неблагоприятный период в жизни. В Вене, однако, сразу же по приезде оказалось, что дни мои, не заполненные теперь привычной работой за письменным столом или в саду, растянулись необычайно, и я действительно не знаю, куда себя деть. Каждое утро я заставлял себя встать пораньше и бродил по Леопольдштадту, Внутреннему городу или Йозефштадту словно бы бесконечными и бесцельными маршрутами, ни один из которых, как я, к собственному удивлению, выяснил потом, изучая карту, ни разу не вышел за пределы определенной четко очерченной области, формой напоминающей серп или полумесяц, заостренные углы которого располагаются на Венедигер-Ау за станцией Пратерштерн и по соседству с больничными корпусами в Альзергрунде. Вздумай кто-нибудь вычертить маршруты, какими я тогда ходил, у него сложилось бы впечатление, будто некто пытался на заданной плоскости проводить одну за другой все новые поперечные линии и зигзаги с тем, чтобы, достигнув границ рассудка, воображения и воли, вынужденно поворачивать назад. Мои нередко многочасовые блуждания по городу упирались, таким образом, в четкую границу; при этом я совершенно не отдавал себе отчета, чтó именно в моем тогдашнем поведении представлялось более непостижимым – непрерывная ходьба или же невозможность пересечь невидимую, но, как я думаю теперь, вполне определенную границу. Я знаю только, что для меня тогда было просто невозможно воспользоваться общественным транспортом и выехать, например, 41-м трамваем в Пётцляйнсдорф или 58-м – в Шёнбрунн, чтобы, как я не раз поступал в прошлом, провести день в Пётцляйнсдорфском парке или среди деревьев в Доротеенвальде или Фазангартене. Зайти же в кабачок или в кафе почему-то особых проблем не составляло. Наоборот, стоило подкрепиться или передохнуть, как ко мне возвращалось временное ощущение нормальности: в обновленном, не чуждом некоторой уверенности состоянии я даже временами верил, будто один телефонный звонок может без промедления положить конец моей длящейся уже много дней немоте. Однако те трое или четверо, с кем мне в тогдашних своих обстоятельствах хотелось бы побеседовать, были в отъезде, и, сколько ни названивай, даже самыми длинными гудками их сюда было не перенести. Когда, находясь в чужом городе, безуспешно один за другим набираешь телефонные номера, возникает совершенно особенная пустота. Когда никто не снимает трубку, испытываешь разочарование, чреватое последствиями огромной важности, как если бы в этой игре в номера речь вправду шла о жизни и смерти. Что оставалось мне после того, как я засовывал обратно в карман мелочь, в очередной раз со звоном выпавшую из телефонного автомата, кроме как продолжать и дальше без всякого плана метаться по городу до позднего вечера. При этом мне зачастую казалось, скорее всего из-за чрезмерной усталости, будто я вижу впереди кого-то знакомого. В подобных галлюцинациях, а ничем иным это быть не могло, участвовали исключительно люди, о которых я не вспоминал уже много лет, то есть для меня в известной степени покойные. В том числе те, кого точно не было среди живых, к примеру я видел и Матильду Зеелос, и нашего однорукого деревенского писаря Фюргута. Однажды на Гонзагагассе мне почудилось, что я узнал осужденного на сожжение и изгнанного из родного города поэта Данте. Довольно продолжительное время он шел, возвышаясь над другими прохожими, но не замечаемый ими, в своей характерной шапочке, на некотором расстоянии впереди меня, но, когда я ускорил шаги, чтобы нагнать его, он свернул на Хайнрихгассе, а когда я добрался до угла, его уже нигде не было видно. После таких наваждений во мне нарастало неясное беспокойство, выражавшееся в тошноте и головокружении. Контуры образов, которые я хотел удержать, растворялись, а мысли рассыпáлись прежде, чем мне удавалось по-настоящему их понять. Временами, когда приходилось опираться о стену, а не то и искать спасения в подъезде, я опасался паралича или какой-нибудь болезни мозга и был в состоянии противодействовать этому, лишь совершенно изнуряя себя ходьбой до самого позднего вечера. За те примерно десять дней, проведенных в Вене, я ничего не посетил, нигде не побывал, кроме кафе и закусочных, ни единым словом не перемолвился ни с кем, кроме кельнеров и официанток. Только галкам в скверике перед ратушей, если не ошибаюсь, я кое-что рассказывал, да еще покушавшемуся вместе с ними на мой виноград белоголовому дрозду, которого про себя я прозвал Сенафогелем. Растущая склонность подолгу сидеть на скамейках и бесцельно блуждать по городу, избегать нормальных кафе и отдавать предпочтение, как оказалось, перекусу в забегаловках, а то и вовсе торопливому поеданию пищи прямо из обертки – все это сказывалось на моем внешнем виде, хоть я и не отдавал себе в этом отчета. Тот факт, что я по-прежнему жил в отеле, вступал во все более явное противоречие с уже заметными в моем облике приметами падения. В привезенном из Англии полиэтиленовом пакете я теперь повсюду таскал с собой множество ненужных вещей, причем моя с ними связь противилась осознанию и крепла день ото дня. Поздно вечером, возвращаясь с прогулок в отель и ожидая в холле лифта, я прижимал пакет скрещенными руками к груди и спиной чувствовал при этом долгий вопрошающий взгляд ночного портье. Я не решался теперь включать в номере телевизор и не стал бы с уверенностью утверждать, что мне вообще удалось бы прервать это затяжное падение, если бы однажды ночью, когда я, сидя на кровати, медленно