Эрнст Хербек с двадцати лет страдает душевным расстройством. Впервые он попал в клинику в 1940 году. А до этого был подсобным рабочим на военном заводе. И вдруг почти полностью перестал есть и спать. По ночам он лежал без сна и считал про себя. Тело его ссохлось. Жизнь в семье, в особенности резкие суждения отца, разъедала, как он выражался, его нервы. Из-за этого он терял над собой власть, отшвыривал тарелки с едой, выливал суп под кровать. Порой состояние на время улучшалось. В октябре 1944 года его даже призвали на военную службу, но уже в марте 1945-го вновь отпустили. Через год после окончания войны дело дошло до четвертого, последнего, направления в клинику. Он тогда бродил ночами по улицам Вены, привлекал внимание своим поведением, морочил головы полицейским ложными сведениями. Осенью 1980 года, проведя в стенах психиатрического заведения в общей сложности 34 года, на протяжении которых он по большей части страдал от ничтожности собственных мыслей, а мир вокруг видел словно бы через тонкую сетку перед глазами, в качестве эксперимента он был из пациентов разжалован. Теперь Эрнст Хербек жил в городе, в доме для пенсионеров, и среди его обитателей не выделялся. Когда около половины десятого утра я добрался до этого дома, он уже ожидал меня, стоя на верхней ступеньке лестницы. Я помахал ему рукой еще с другой стороны улицы. Он тут же приветственно поднял вверх руку и, не опуская ее, пошел по ступеням вниз, мне навстречу. Одет он был в костюм из шерстяной ткани в мелкую клетку со значком «Перелетной птицы» на лацкане. На голове небольшая мягкая фетровая шляпа, которую, когда ему стало жарко, он снял и нес в руке – в точности так, как, бывало, мой дед летом во время прогулок.
Как я и предлагал, мы отправились на электричке в Альтенберг и проехали несколько километров вдоль Дуная. В вагоне мы были единственными пассажирами. За окном в речной пойме сменяли друг друга вербы, тополя, ольха и ясени, огороды, сады и садовые домики. Время от времени открывались виды на воду. Эрнст ни единым словом не препятствовал им проноситься мимо. Ветерок из открытого окна обдувал ему лоб. Веки были полуопущены, прикрывая большие глаза. Мне пришло в голову странное слово «отпуск». День отпуска, отпускная погода. Ехать в отпуск. Отпуск. Длиною в жизнь. В Альтенберге мы прошли немного назад по шоссе, а потом свернули направо на тенистую дорожку, ведущую вверх к средневековому замку Грайфенштайн, очень значительному, причем не только в моей фантазии, но и в реальности до сих пор живущих у подножья скал грайфенштайнцев. В первый раз я был в Грайфенштайне в конце шестидесятых годов и смотрел тогда с панорамной террасы кафе на сияющий поток дунайских вод и заливные луга – на них как раз опускались тогда ночные тени. А в тот ясный октябрьский день, когда чудесным видом, сидя рядом друг с другом, наслаждались мы с Эрнстом, голубая дымка витала над морем листвы внизу, поднимавшимся вверх к самым стенам замка. Волны воздуха пробегали по верхушкам деревьев, и отдельные оторвавшиеся листочки, поймав восходящий поток, взлетали высоко вверх и мало-помалу скрывались из виду. Временами Эрнст явно отсутствовал. По нескольку минут его десертная вилочка, замерев, торчала из пирожного. Марки, бросил он вдруг, раньше, мол, он собирал их, австрийские, швейцарские, аргентинские. Потом молча выкурил еще одну сигарету и, уже потушив ее, будто удивляясь всей своей прожитой жизни, повторил последнее слово – «аргентинские», вероятно казавшееся ему слишком уж экзотическим. Думаю, еще бы чуть-чуть и мы бы с ним оба в то утро научились летать – по крайней мере, лично я освоил бы навыки, необходимые для падения в пропасть. Но мы всегда упускаем самые благоприятные моменты. Остается добавить, что и вид с Грайфенштайна уже не тот. Прямо под замком построили гидроузел с плотиной. Русло реки выровняли, и нынешний вид едва ли как-то поможет человеческой памяти надолго его удержать.