– Попроси доктора Грисуолда.
– Непременно попрошу.
– И что, тебе этого мало? – Мелодичный голос Моны слегка дрогнул.
– Да, но… Мона, в чем дело?
– Дай мне, пожалуйста, закурить.
Мартин протянул ей пачку, взял сигарету и себе, чиркнул спичкой. Наступила пауза – казалось, Мона с трудом подыскивала нужные слова.
– Мне кажется, Мартин, – заговорила она, – мне кажется, я понимаю, почему ты обращаешься ко мне и доктору Грисуолду, а не к Алексу с Синтией и не к Лешиным. Потому что думаешь, что ни он, ни я никак не связаны с Полом – ни в жизни, ни в смерти.
– Верно, – признал Мартин.
– Pues bien[60]… спроси доктора Грисуолда.
– Мона… Как тебя понимать?
– Помнишь, в четверг – о Господи, кажется, это было много лет назад, – я за чаем упомянула одного мужчину, который… не захотел остановиться? – Мартин кивнул, приглашая Мону продолжить, и, поколебавшись немного, она заговорила вновь: – Это был какой-то дурацкий пикник, все много пили и вели себя, как животные. Это были друзья Ремиджио; больше я на их сборища не ходила. Не знаю уж, был ли он пьян; по-моему, просто оказался в компании полузнакомых людей. В доме было пусто. Все произошло в саду. То есть могло произойти, если бы не появился Ремиджио. Благодарение Богу, лица его Ремиджио не успел увидеть, он убежал, едва услышав шаги брата… Так на картинах морских пехотинцев изображают. – Она улыбнулась какой-то бледной, совершенно не похожей на обычную улыбкой и добавила: – Мне кажется, в тот момент я возненавидела Пола Леннокса.
Мартин почувствовал, что он уже не так сильно, как прежде, стремится воздать по заслугам убийце Пола.
Они сидели в тишине, домашней тишине, такой же доброй, как прикосновение руки, когда ее внезапно нарушил громкий голос с отчетливыми интонациями диктора Би-би-си.
– Лэм! Лэм, старина, а я повсюду тебя разыскиваю! Какого хрена, ты должен больше, чем кто-нибудь, знать про эту диковину.
– Ну, что там? – Мартин посмотрел на Уортинга с еще большей неприязнью, чем обычно.
– Я обнаружил это на двери, когда поднялся к себе после обеда. Десять минут назад. А присобачить могли в любое время. Повсюду тебя разыскиваю, старик, может, пособишь? То есть как, по-твоему, стоит мне попросить бобби[61], чтобы охрану приставили? А? Как тебе кажется, моей бычьей шее ничто не угрожает?
– Ничего не понимаю, – пробормотала Мона, явно запутавшаяся в лабиринте англицизмов-уортингизмов.
– Ну и что ты там такого нашел особенного? – кротко спросил Мартин, благородно подавляя в себе сильное желание свернуть эту бычью шею немедленно.
– Смотри. – И Уортинг положил на столик третий рисунок Семерых с Голгофы.
9. Последние семь
Когда Мартин и доктор Эшвин появились в тот день у Грисуолда, тот сидел за фортепьяно, наигрывая развлечения ради отрывки из Гилберта – Салливана. Ожидая на крыльце, пока хозяин откроет дверь, Эшвин так и светился от радости. Мелодии Салливана были единственным, что трогало его антимузыкальную душу, да и то потому, что он помнил слова арий.
Когда экономка открыла дверь, ученый-музыкант как раз резко перешел от партии хора в «Иоланте»[62] к арии Микадо, и детективы-любители вошли в кабинет на словах:
Доктор Грисуолд оборвал игру и поднялся навстречу гостям.
– Какая приятная неожиданность. Рад видеть вас. – Он указал Мартину и Эшвину на стулья.
Вопреки обыкновению Эшвин сразу перешел к делу.
– Вы не представляете себе, Грисуолд, какую подходящую музыку вы выбрали, чтобы встретить нас.
Доктор Грисуолд с веселым удивлением потеребил бороду.
– Я вижу, Эшвин, Мартин оказывает на вас разлагающее влияние, вы уже, как и он, начали говорить на театральном языке. Да, кстати, – добавил он, поворачиваясь к Мартину: – Вчера вечером я наткнулся на занятный памфлетик в La abeja[63] – театральный журналист пишет о «Дон Жуане» Фонсеки как о «drama maldito», проклятой пьесе; вы бы, наверное, сказали иначе – «представление о бедах и несчастьях», что-нибудь в этом роде.
– Да ну? – с любопытством откликнулся Мартин – И когда это было написано?
– По-моему, в тысяча восемьсот сорок восьмом году. Я выписал выходные данные, подумал, что вам это может быть интересно. – Он протянул Мартину один из тех клочков бумаги (ученый люд, бог знает почему, называет их «пушинками»), которыми были всегда набиты его карманы. – Рецензент замечает, что новые постановки этой пьесы неизменно совпадают во времени с различными трагическими эпизодами: смертью, несчастным случаем, иными бедами; словом, получается нечто вроде легенды, которую любят пересказывать в связи с оперой La Forza del destino[64].