— Теперь можно и домой, дети мои.
Отель «Метрополь» был выстроен в стиле турецких бань начала века. Здесь были мозаики, башенки, фаянсовая плитка в персидском духе с лейтмотивом в виде павлинов и голубков; туда-сюда сновали слуги в фесках, бабушах[16] и белых развевающихся одеяниях, напоминавших о каирском «Шепардз» и луксорском «Винтер паласе» в их лучшие времена. Медная утварь, пуфы, ковры: казалось, что с минуту на минуту войдет Пьер Лоти[17] под руку с Габриэлем д’Аннунцио.[18] Восхитительный сад раскинулся между рестораном и высокими внешними стенами, которые хотя и рушились, однако рушились со знанием дела — ровно настолько, чтобы поддерживать атмосферу запустения. Это были джунгли в миниатюре, в которых преобладал зеленый цвет, а красный, оранжевый и белый вспыхивали в стремительном эфемерном цветении, продолжавшемся день-два, после чего угасали. Когда слуги приносили Стефани кока-колу или кофе, они всегда ставили на столик бокал с розой, что можно было принять за рекламный трюк, однако таков был старинный обычай этой страны.
Она приняла душ, затем снова спустилась вниз и устроилась в холле возле выложенного сине-желтой мозаикой бассейна, в котором журчал фонтанчик и дремали золотые рыбки. Из Хаддана за границу самолеты летали лишь дважды в неделю. Ближайшие рейсы на Кувейт и Бейрут должны были состояться в пятницу. Это означало, что впереди тридцать шесть часов безделья, приятных неторопливых прогулок без Бобо и Массимо по восточным базарам и мечтательного времяпрепровождения на красных скалах: оттуда она станет лениво провожать взглядом бутры, чьи надутые паруса кажутся символами материнства и плодородия.
Об ужине возвестил гонг, этот последний отзвук эпохи почтовых судов, ходивших отсюда в Индию, и тихоходных трансатлантических пароходов. Кондиционер в ресторане сломался, но ему на смену пришли два свисавших с потолка лопастных вентилятора. В зале сидело несколько немецких, французских и японских бизнесменов, но почти не было туристов, разве что одна из тех пожилых американских пар, которые вечно ищут, кого бы одарить ласковым словом.
Едва Стефани принялась за винегрет, как среди персонала возник небольшой переполох. Дверь распахнулась, и в сопровождении двух по-европейски одетых хадданцев в зал вошел очень красивый юноша, даже красивее, чем тот, что играл у Висконти в «Смерти в Венеции». У хадданцев были невозмутимые лица, отрешенный и вместе с тем бдительный взгляд, характерный для сотрудников всех тайных полиций мира.
Юноше вряд ли было больше четырнадцати. Его черты, под разлетом бровей, отличались трогательной и вместе с тем волнующей красотой едва расцветшей мужественности. На нем был темно-синий блейзер, фланелевые брюки и один из этих английских галстуков из знаменитых магазинов мужской одежды: где там такие носят — в Итоне, Харроу,[19] Бейллиоле?[20] Стефани не могла отвести взгляд от его лица…
— Взгляни-ка на нее, Массимо, — проворчал Бобо. — У нее прямо слюнки текут. Это неприлично. Возьми себя в руки, Стефани.
— Это не человек, это произведение искусства. Бобо, будь ангелом, сфотографируй мне этого мальчика, только незаметно.
— Вот и фотографируй своим полароидом, раз уж повсюду таскаешь с собой эту гадость.
Бобо испытывал к мгновенному проявлению пленки то же презрение, что и великие виртуозы к механическому пианино.
— Я не решусь. Он меня смущает.
Стефани уже приступила к основному блюду, которое в меню описывалось как «изысканная смесь риса и рая», когда юноша подошел к их столику.
— Простите мне мою дерзость, мисс Хедрикс, но я так часто видел ваши снимки в американских журналах…
Он покраснел и нахмурил брови, явно раздраженный собственной робостью.
— Я вырезал ваши фотографии, у меня их целая коллекция. Меня зовут Али Рахман.
Он сделал паузу, и Стефани почувствовала, что он наблюдает за тем, какой эффект это имя произведет на публику.
Бобо, который, казалось, никогда не ел ничего, кроме мороженого со взбитыми сливками и профитролей с шоколадом, был занят тем, что выковыривал из коричневой магмы у себя на тарелке засахаренную вишню.