— Не я один. Мы все ее видели, эту птицу, — сказал пожилой американец. — Да и те, с другой стороны, скорей всего, тоже. Потому что всё, что могло стрелять, вдруг умолкло, и у нас, и у них. Ни одна пуля не вылетела, ни одна граната не взорвалась, и все рты перестали орать, и стало так тихо, что слышно было, как она бьет крыльями по воздуху. И на какой-то миг все глаза и все руки провожали ее в тот путь, которым мы и сами бредили: домой. Вернуться.
Он сильно разволновался — шагал туда-сюда по лужайке, ерошил пятерней густую белую гриву.
— Он ведь весь в этом. Homing pigeon, что говорить. Домой — это всё, что он умеет, и всё, чего он хочет. Вот и этот — взлетел, отказался от круга, о котором пишут обычно в книгах, — мол, почтовые голуби обязательно делают круг, прежде чем находят правильное направление, — и разом помчался по своему пути. Как стрела, которую запустили к цели — на северо-запад, если не ошибаюсь. Да, судя по времени и по солнцу, на северо-запад. Прямиком туда, и ты не поверишь, как он быстро пропал из виду.
За считанные секунды. Задыхаясь от стремительности, замирая от тоски. Был — и нет. Рука, что запустила его, уже упала, но взгляд еще провожал, и колокольная медь еще дрожала, отказываясь умереть. Вот он, колокол: последние звуки еще каплют, стекая в далекое озеро тишины, — и вот он, голубь: его серая голубизна уже тонет, исчезая, в такой же серой голубизне горизонта, и вот — всё, исчез. А там, внизу, глаза людей уже вернулись к прицелам и пальцы — к спусковым крючкам, и стволы гремят снова, и рты опять стонут и распахиваются широко, чтобы крикнуть и в последний раз судорожно втянуть воздух.
Теперь пожилой американец повернулся к своим товарищам по группе, перешел для них на американский английский, снова принялся объяснять, описывать, указывать — «примерно там, за соснами» и «как раз здесь». Рассказывал об иракской бронемашине, которая «крутилась тут, где хотела, со своим пулеметом и пушкой, совсем нас задавила». Широким жестом радушного хозяина показывал — «вон там я лежал, с пулеметом. Вон в том углу крыши. А в этом доме, что напротив, сидел их снайпер, ну, он и всадил в меня пулю».
И тут же, не по возрасту легко, наклонился, закатал штанину и показал два светлых шрама между коленом и лодыжкой:
— Вот, сюда. Маленький — входное отверстие, большой — выходное. Наш сапер стащил меня на спине вниз, вернулся на крышу мне на смену, и его тут же накрыло из миномета. — И опять перейдя на иврит, предназначенный только мне, экскурсоводу: — Здоровенный такой парень был, даже больше меня. Настоящий богатырь, бедняга. Его буквально пополам разорвало, тут же кончился, на месте.
Он говорил и говорил, высвобождая на волю воспоминания, видно теснившиеся в нем все эти годы, — пусть тоже подышат немного и расправят кости, пусть глянут на то место, где когда-то обрели форму, пусть поспорят и сравнят: которое уцелело? которого и вовсе не было? которое стоит хранить и дальше, а которое уже и не стоит?
— А что же с ним? — вернул я его к своему. — С тем голубятником, о котором ты рассказывал? Ты сказал, что он погиб. А ты видел, где это было?
Желтые глаза старого льва снова уставились на меня, большая загорелая рука легла мне на плечо, другая загорелая рука протянулась и указала. Коричневые старческие пятна на тыльной стороне ладони, ухоженные ногти, серебряные морские часы на запястье, отглаженный и отвернутый белый манжет. Рука, которую легко себе представить на прикладе ружья и на голове внука, рука, способная ударить по столу и знающая толк в женских талиях и бедрах.
— Вон там.
От него веяло доброй мягкой силой, и мне вдруг показалось, будто на меня глянули отцовские глаза и это рука отца скользнула с моей головы на плечо, направляя и даруя мне опору и силу.