В деревне все было тихо. Слава Богу, ни месяца на небе, ни звезд. Хаты все такие печальные стояли, хмурные что-ли, темные. Свет нигде не горел, только дым с труб шел. Подошли к дому бургомистра, все чин-чинарем, спокойненько. Пёс, сволочь, залаял, когда через ограду лезли. Тогда один из наших кто-то, Генка Шимаев, что-ли, штыком-то животину бедную и заколол. Смотрим — тускленький такой огонек в окошках замаячил, стало быть лампу керосиновую или свечку зажгли. Притаились все повдоль дома-то, а я, значит, где-то подальше спряталась, чуть за углом, где туалет стоял. Огонек в окошках пропал вдруг, ага, наверное опять спать легли. Тут прямо сбоку, над головой у меня такой скрежет слабенький, скрип и дверь стукнула. Как-будто над самой головой моей возник кто-то. Я поворачиваюсь, голову приподнимаю — стоит, стоит и тупо так глядит на меня Лопухов Димка, младший из двух братьев Лопуховых, что в Никифоровской ватаге кучковались. Из сортира вышел, паразит, и понять ничего не может — чего это я тут под сортиром сижу. Ну, дело-то понятное, тугодум Димка был редкий. Как потом узналось, поставлен был он к бургомистру в охранники. Наши после даже шутку придумали: „просрал Димка бургомистра“. Ну, значит, стоит этот дурень и глазки на меня пучит, а я на него. Наверное, как бы не с минуту так стоял, а потом лоб так задирает и говорит: „О! Дунька, шлюшка, ты чего это здесь?! Меня что-ли ждешь?!“. Да громко так забаталил, паскудник, все наши встрепенулись тут же и его заметили. Тут я, уж не знаю, со страху ли, что всех сейчас этот дурак разбудит, а может и от злобы, вскочила, вдруг, да со всех сил финку ему под ребра вонзила. Он даже испугаться перед смертью не успел, так и повалился на снег. А его винтовку, что за спиной у него и осталась, я тут же себе забрала.
Ну, значит, как Лопухов этот протявкал, когда меня-то узнал, своим скрипучим голоском, в окнах опять свет замелькал. На этот раз уже всерьез проснулись. Дверь в избу раскрылась и мужик какой-то с пистолетом и с керосиновой лампой в одной руке медленно так высовывался из проема. Ничерта он не видел, а его уж наши хорошо разглядели. Однорукий, вместо левой руки — вон, культяпь по локоть. Значит, точно, бургомистр. Двое на него сразу накинулись, как он с крылечка-то спустился, один попытался оружие из руки выбить, но у того, черта, даром что инвалид, хватка-то оказалась цепкая. Началась возня, один из наших двоих, что набросились сразу, поскользнулся, да рухнул, а бургомистр тут же смог как-то руку извернуть, сбросил второго и тут же выстрелил в него. Ох, и не знаю, что было б, если б не подоспел Егорыч, самый старший из наших, его я хорошо и сейчас помню, бородатый такой был, с проседью. Подскочил к бургомистру он сзади, да воткнул ему нож в спину раз несколько. Тот только вскрикнуть успел, да слег. А Егорыч ему еще для верности раза три в грудь ножом ткнул.
Тут засуетились все, выстрел же был, теперь быстро уходить надо, с полицаями потом уж, да раненного нашего тащить с собой, не бросать же. Насилу ушли, благо полицаи тяжелые на подъем еще были, не ученые еще немцем сапогом по заду. Тот набег наш много шуму наделал — самого бургомистра, ставленника фашистского шлепнули! Получили полицаи тогда по загривку за ротозейство, да начали тут лютовать так, что и словами никакими не скажешь. Приказано им было: строго карать не только партизан, но и любого, кто хоть малую помощь им окажет, да и всех, кто просто заподозрен в том будет. Порой эти звери, даже без немцев, сами, в деревню какую приедут, да всех на допрос вызовут — знаем, мы, мол, что вы тут партизан ютили, говорите, сволота, куда те попрятались; люди молчат, потому как партизан-то там может и вправду не было, и тогда полицаи или в сарай всех загонят да жгут заживо, или расстреливают каждого десятого, это уж по настроению».
Бабка Авдотья устала от своего рассказа. Было заметно, даже на старческом лице ее, черноту и горесть, что вылезли смрадной жижей из глубин ветхой памяти. Она попросила воды, Рома тот час же принес ей стакан. Потом она сняла молча китель, спрятала его назад в шкаф и попросив извинить ее, прилегла на диван. Теперь уже не было ни силы в голосе, ни блеска в глазах, только тягостная и печальная в природе своей дремучая старость. Остаток повести договорила бабка Авдотья уже с трудом, слабеющим голосом, то и дело сбиваясь и путаясь. Роме с Викой запомнилось, среди прочего, что провоевала их любимая бабуля до конца войны — с начала в партизанах, а потом, по ходатайству командира Абакова — в рядах СМЕРШ. А последние слова ее повествования будто выгравировались в памяти ребят.