Он не то, что поспешил, он ринулся к воротам, ? еще чуть-чуть и он бы в своей спешке упал, ? открыл их ключом, раздвинул створки, отдал честь, провожая лимузин глазами; он чувствовал, как стучало его сердце и как трепетала его ладонь у козырька.
Когда он закрыл ворота и возвращался назад к центральному входу, он был весь в поту. ?Ты не увидел лимузин мсье Ределя, ? бормотал он дрожавшим от отчаяния голосом и повторял то и дело, как будто сам не мог понять происшедшего: ?Ты не заметил, как подъехал лимузин мсье Ределя.., ты не заметил его, ты не справился со своей задачей, ты халатно отнесся к своим обязанностям, ты не только слепой, ты к тому же глухой, старый и опустившийся человек, ты не годишься больше в охранники?.
Он дошел до нижней ступени мраморной лестницы, взошел на нее и попытался снова принять стойку. Он сразу заметил, что ему это не удалось. Плечи невозможно было больше держать расправленными, руки безвольно болтались по обе стороны брючного шва. Он осознавал, что представлял собой в этот момент комическую фигуру и ничего не мог против этого предпринять. В тихом отчаянии он смотрел на тротуар, на улицу, на кафе наротив. Рябь в воздухе улетучилась. Все вещи и предметы обрели свой первоначальный вид, линии шли прямо, мир отчетливо лежал перед его глазами. Он слышал шум уличного движения, шипенье автобусных дверей, крики официантов из кафе, цоканье ?шпилек? женских туфель. Как зрение, так и слух были у него в полном порядке. Но по его лбу ручьями струился пот. Во всем теле он чувствовал слабость. Он повернулся, поднялся на вторую ступень, поднялся на третью ступень и стал в тень, вплотную к колонне рядом с входной дверью. Он заложил руки за спину, так, что они прикоснулись к колонне. Вслед за тем он аккуратно отвел туловище назад, оперев его сначала о свои руки, затем о колонну, и прислонился к ней ? в первый раз за все время своей тридцатилетней службы. И на несколько секунд он закрыл глаза. Так стыдно ему было.
______
Во время обеденного перерыва он взял из гардероба чемодан, пальто и зонтик и отправился на лежавшую поблизости Рю-Сен-Пласид, где была маленькая гостиница, в которой, жили, главным образом, студенты и приезжие рабочие. Он спросил самую дешевую комнату, ему предложили такую за пятьдесят пять франков, он взял ее не глядя, заплатил вперед, оставил свой багаж тут же, у портье. В киоске на улице он купил два кренделя с изюмом, пакет молока и пошел через дорогу в сквер Бусико ? маленький парк перед универмагом Бон Марше. Там он сел на скамейку в тени и принялся есть.
Двумя скамейками дальше сидел местный клошар**. Между коленями у него была зажата бутылка белого вина, в руке он держал полбатона белого хлеба и рядом с ним на скамейке лежал пакет с копчеными сардинами. Одну за одной он вытягивал сардины из пакета за хвост, откусывал им головы, выплевывал их и остальное целиком засовывал себе в рот. Потом он откусывал от батона, делал большой глоток из бутылки и довольно кряхтел. Джонатан знал этого человека. Зимой он всегда сидел у универмага, возле входа на склад, на решетке над котельной, а летом ? перед магазинами одежды на Рю-де-Севр, или у портала Иностранной миссии, или рядом с почтамтом. Он уже давно обитал в этом районе, столько же, сколько жил здесь Джонатан. И Джонатан помнил, что тогда, тридцать лет назад, когда он впервые увидел этого клошара, в нем закипела какая-то неистовая зависть, зависть на ту беззаботность и беспечность, с которой этот тип вел свою жизнь. В то время как Джонатан ежедневно ровно в девять заступал на службу, клошар занимал свое место зачастую только в десять или одиннадцать часов; в то время как Джонатан должен был стоять по стойке ?смирно?, тот преспокойно посиживал себе на своем куске картона и еще курил при этом; в то время как Джонатан час за часом, день за днем и год за годом, не щадя собственной жизни, охранял банк и в поте лица своего зарабатывал себе этой работой на хлеб, клошар не делал ничего, кроме как полагался на сострадание и заботу своих сограждан, которые бросали ему в шляпу деньги. И, казалось, у него никогда не было плохого настроения, даже тогда, когда шляпа оставалась пустой; казалось, он никогда ничем не тяготился, ничего не боялся или просто никогда не скучал. Он всегда излучал своей персоной самоуверенность и самодовольство, словно нарочно провоцировал окружающих этой выставленной на показ аурой свободы.
Но однажды, в середине шестидесятых годов, осенью, когда Джонатан шел на почту на Рю-Дюпин и перед входом чуть было не споткнулся о бутылку с вином, стоявшую на куске картона между полиэтиленовым пакетом и хорошо известной ему шляпой с несколькими монетами в ней, и когда он невольно оглянулся в поисках бродяги ? не потому, что ему вдруг стало нехватать его как живого человека, а потому, что из натюрморта с бутылкой, пакетом и картонкой просто выпадала центральная деталь... ? он увидел его на противоположной стороне улицы сидящим на корточках между двумя припаркованными машинами; он сидел там и справлял свою нужду. Он устроился рядом с желобком водостока со спущенными до колен штанами, его зад был обращен прямо на Джонатана, он был полностью обнажен, этот зад, пешеходы проходили мимо, каждый мог видеть его: мучнисто-белый, покрытый синими подтеками и красноватыми струпчатыми ссадинами зад, который имел такой обшарпанный вид, как ягодицы у не встающего с постели старика ? при этом ведь бродяга в то время по годам был не старше Джонатана, быть может, тридцати, самое большее тридцати пяти лет. И из этого обшарпанного зада на мостовую выстреливала струя коричневой, супообразной жидкости, с ошеломительным напором и невероятного объема, ? там уже образовалась лужа, целое озеро, омывавшее ботинки бродяги, ? и разбрасываемые во все стороны брызги оседали на его носках, ляжках, штанах, рубашке, на всем, на чем только было можно...
Такой убогой, такой омерзительной и такой ужасающей была эта сцена, что Джонатана и сегодня еще всего трясло при одном воспоминании о ней. Тогда, преодолев свое секундное оцепенение, он вбежал в спасительное здание почтамта, оплатил счет за электричество, прикупил еще почтовых марок, хотя они были ему совсем не нужны, лишь бы только продлить свое пребывание на почте и быть уверенным, что при выходе на улицу он не застанет больше бродягу за своим занятием. Когда он вышел, он зажмурил глаза, потупил взгляд и заставил себя не смотреть на противоположную сторону улицы, а, по возможности, только влево, в сторону Рю-Дюпин, куда он и двинулся, налево, хотя ничего там не потерял, а пошел только потому, чтобы не идти опять мимо места с винной бутылкой, картонной подкладкой и шляпой. И ему пришлось делать большой крюк, по Рю-де-Шерш-Миди и бульвару Распаль, прежде чем он достиг Рю-де-ля-Планш и своей комнаты, своего надежного убежища.
С этого момента всякое чувство зависти в душе Джонатана к клошару погасло. Если прежде он время от времени еще терзался легкими сомнениями на тот счет, был ли вообще какой-либо смысл в том, что человек треть своей жизни проводит стоя перед дверями банка, периодически отворяет решетку ворот и вытягивается по струнке перед лимузином директора ? одно и то же, все время одно и то же ? и это при коротком отпуске и маленькой зарплате, бoльшая часть которой бесследно исчезает в форме налогов, платы за квартиру и отчислений на социальное страхование... был ли во всем этом какой-либо смысл, ? то сейчас ответ вырисовался перед его глазами с четкостью той ужасной, увиденной на Рю-Дюпин картины: да, смысл в этом был. И даже очень большой смысл, ибо все это предохраняло его от того, чтобы он вот так же, при всех, оголял свой зад и испражнялся на улице. Было ли на свете еще что-нибудь более жалкое, чем публичное оголение зада и хождение по большому прямо на улице? Было ли еще что-нибудь более унизительное, чем эти спущенные брюки, эта напряженная сидячая поза, эта вынужденная, мерзкая нагота? Что-нибудь более беспомощное и оскорбительное, чем необходимость справлять постыдную нужду на глазах у всего мира? Физическая потребность! Уже одно это название отдавало чем-то вымученным. И как всё, что необходимо было совершать под неотступным давлением, она, эта потребность, если ты вообще хотел сделать ее для себя более или менее сносной, нуждалась в радикальном отсутствии других людей... или по меньшей мере в видимости их отсутствия: в лесе, если ты находился за городом, в кусте, если тебе приспичило облегчиться в открытом поле, или хотя бы в пахотной борозде или в вечерних сумерках или, если их не было, в хорошо обозримом гласисе***, на котором на километр вокруг не могла появиться ни одна живая душа. А в городе? В котором было полным-полно людей? В котором никогда не бывало по-настоящему темно? В котором даже заброшенный участок с какими-нибудь развалинами не давал достаточного укрытия от назойливых взглядов? В городе, тут ничего так не помогало людям избавиться друг от друга как закром с хорошим замком и задвижкой. У кого его не было, этого надежного убежища для отправления физической потребности, тот был самым жалким и достойным сожаления из всех людей на свете, что бы там не говорили о свободе. С малой суммой в кармане Джонатан мог бы устроить свою жизнь. Он мог бы представить себя одетым в замызганную куртку и разодранные брюки. В самом крайнем случае и тогда, когда он мобилизовывал всю свою романтическую фантазию, ему даже представлялось возможным спать на куске картона и ограничивать интимность собственного дома каким-нибудь углом, решеткой отопления, лестничной площадкой станции метро. Но если в большом городе уже нельзя было прикрыть за собой даже двери для отправления физической потребности ? пусть это была всего только дверь общего туалета на этаже, ? если у человека отбирали эту единственную, наиглавнейшую свободу, а именно, свободу уединения от других людей под давлением собственной нужды, то тогда все остальные виды свободы не стоили и ломаного гроша. Тогда жизнь не имела больше смысла. Тогда лучше было взять и умереть.