Ирина Васюченко
ГОЛУБАЯ АКУЛА
(Сухопутные заметки о превратностях любви,
сыска и государственной службы)
Памяти Елены Алексеевны Ильзен-Грин,
без которой эта история никогда не увидела бы света
ЧАСТЬ I
Дар купца Пряхина
ГЛАВА ПЕРВАЯ
«Du hast die schönsten Augen»
«Это случилось незадолго до германской войны, в бытность мою товарищем прокурора в городе Блинове…»
Уж верно, недели три лист бумаги с этой одинокой фразой сиротливо белеет на моем столе, сдвинутый к самому краю, чтобы не мешал чаепитиям. Чем дольше гляжу на нее, тем более корявой кажется мне злосчастная фраза и тем глубже я сомневаюсь, что в самом деле возьмусь записывать столь длинную, мрачную и путаную историю. Положим, она в немалой степени определила мою судьбу, да кому какое дело до моей судьбы? Она интересна и страшна, но с тех пор наш мир постигли потрясения, в сравнении с которыми мало что интересно и, боюсь, уже ничто не страшно.
Действительно, стоит ли пускаться в такое предприятие? Моя жизнь, по-видимому, близится к концу. Доктор Подобедов при последнем осмотре был так ненатурально игрив, до того бодро подмигивал, что, право, можно было подумать, будто мне не дотянуть и до нынешнего вечера.
За окном скучный поселок Харьковской губернии, он зовется Покатиловкой — чужое, случайное место, где мне, по всему, предстоит завершить земной путь. Но сегодня в этой Покатиловке такой яркий апрельский денек, и добрейшая Ольга Адольфовна, квартирная хозяйка, так мило мурлычет за стенкой романс о прекрасных очах «Du hast die schönsten Augen», что даже моя застарелая усталость сладко задремывает, даря мне передышку.
Буду все же писать. Это по видимости бесполезное занятие отгоняет тоску лучше всякой водки. А уж что и как писать, невелика важность. Я никому не собираюсь показывать сие сочиненье, так что за печаль, будут ли в нем склад и лад, успею ли довести рассказ до конца, способен ли кто-либо в здравом уме и твердой памяти поверить в действительность столь невероятных происшествий. Ведь даже мне самому, их участнику и свидетелю, в такой вот солнечный полдень все это начинает казаться дурным наваждением.
Иное дело ненастные вечера, не говоря уж о бессонных ночах, когда… Э, какая разница! Мне уж не прослыть лжецом, да и будь я образцом, честности или гнусным обманщиком, никому в подлунном мире нет более ни прока в моих добродетелях, ни вреда в недостатках. Разве что Ольге Адольфовне. Ведь такого трезвого, смирного, исправного в платежах жильца по нынешним временам найти не просто. Она же дама рассудительная и, надо полагать, ценит это.
Да и я от души рад, что мне досталась такая хозяйка. По утрам, когда жизнь неврастеника особенно нестерпима, встречать это ясное, приветливое лицо вместо перекошенной рожи какой-нибудь Феклы — пусть не радость, но тихое утешение. Ольга Адольфовна — «настоящая барыня», так со смесью осуждения и почтительности отзываются о ней в поселке.
«Du hast Diamanten und Perlen», — слабо доносится из кухни. Голос у хозяйки, что называется, комнатный: гудение примуса почти заглушает его. Нет, диамантов и перлов у нее, вероятно, не было. Для особы, их имевшей, она чересчур интеллигентна. Но был отец, ректор Харьковского университета Адольф Питра, был муж — известный в здешних местах хирург Трофимов, был дом, что называется, на широкую ногу. То бишь слуги, выезд, будуар и тому подобные трогательные излишества. А теперь только и есть что эта холодная, нелепая, на глазах ветшающая дача, пара голодранцев-жильцов — Тимонин во флигеле да я — и вконец отбившаяся от рук зеленоглазая дочь Муся четырнадцати лет, заводила маленькой банды местных подростков.
Ах да, еще служба! Наша с нею общая служба в крохотной инвалидной конторе, где с соизволения харьковского начальства засело пятеро бездельников, получающих скудное, но по нынешним временам все же спасительное содержание. Это нас даже несколько роднит. Оба обломки кораблекрушения, оба инвалиды на жалованье, и не так потому, что инвалиды — она-то, видимо, здоровехонька, — как благодаря тому, что товарищ Толстуев нас пока что терпит.
Ольга Адольфовна рассказывала, что ее покойный супруг, главный врач городской больницы, не выдал белым раненого буденновца Толстуева, как, однако же, и красным не выдавал попадавших в его клинику белых, петлюровцев, зеленых и прочую воюющую тварь разных цветов и оттенков, волнами набегавшую на город. Каждая новая волна растекалась по улицам и подворотням в поисках замешкавшихся предшественников. Но доктор, судя по всему, был могуч. Просто вставал на пороге и не двигался с места, пока люди с ружьями не уходили, возможно сообразив, что завтра сами могут попасть к нему на больничную койку.