(Размер басыт, или расширенный)
Аль-Мутанабби, клявшийся алеппскому эмиру, что он не примет милости из другой десницы, покинул Алеппо и направился, как и намекал, в Египет ко двору Кафура. Чернокожий нубиец, бывший раб, евнух Кафур был одним из главных соперников Сейф ад-Даулы. Надеясь на щедрые милости, аль-Мутанабби восхвалял Кафура в льстивых и порой двусмысленных панегириках, но, не добившись ожидаемой награды, бежал из Египта. Вскоре после этого поэт сочинил несколько касыд, высмеивавших чернокожего евнуха, в том числе и самую язвительную из них — «Касыду поношения».
Она написана стремительным мутакарибом — амфибрахием. В русской поэзии этот размер накрепко связан с арабской темой еще лермонтовскими строчками («В песчаных степях аравийской земли три гордые пальмы высоко росли»). Кажется, что аль-Мутанабби сложил «Касыду поношения» прямо в седле во время бегства из Египта. Упиваясь обретенной свободой, он восхищается быстрыми лошадьми и выносливыми верблюдицами, за которых готов отдать любую из красавиц. Поэт издевается над Кафуром, играет созвучиями, смело разрывает слова на концах полубейтов и дает полную волю своему языку.
В касыде приведен точный маршрут бегства, упоминается множество названий колодцев, источников, деревень. Например, Авасым — это область на границе Сирии и Византии, где правитель Сейф ад-Даула, которого не может забыть поэт, сражался с византийцами. Набатей — представитель арамейского населения Ирана, считавшегося в то время менее благородным по происхождению, чем арабы.
Касыда поношения
«Смеяться начнешь — навернется слеза»
Красотку, что плавной походкой мила,
отдам за кобылу, что рвет удила.
Отдам за верблюдицы тряский намет.
На что мне походки сейчас красота!
Седло меня к жизни привяжет. На нем
уйду от обид и от козней врага.
Лечу по степи, словно кости мечу:
иль выпадет эта, иль выпадет та.
Чуть что — все прикроет спина скакуна,
меча белизна и копья чернота.
Вот Нахля колодец мелькнул и исчез.
Мы к жажде привычны. На что нам вода!
…………………………………….
О, ночь возле Акуша! Вех путевых
не видно. Дорога трудна и темна.
Когда до Рухеймы доехали мы,
еще полпути эта ночь не прошла.
Мы, спешившись, копья в песок утверди —
ли. В них наша храбрость и славы дела.
Мы глаз не сомкнули, целуя клинки —
шершавую сталь, что от крови горька.
Пусть знает Египет, Авасым, Ирак,
что я — удалец, что мне честь дорога.
Я слово держу, ни пред кем не дрожу,
удар отражу я ударом меча.
Не всяк, кто клянется, надежен в речах.
Не всяк, кто унижен, отплатит сполна.
А муж с моим сердцем — пройдет напролом
сквозь сердце беды до победы венца
Пусть трезвый рассудок сердца укрепит.
Пред разумом не устоит и скала.
Куда б удальцу ни лежала тропа,
не ступит он шире, чем ступит стопа.
Скопец прохрапел эту ночь до конца.
И в сон наяву клонит тупость скопца,
Мы были близки, но стояла всегда
меж нами пустыней его слепота.
Не зная скопца, мнил я, что голова
обычно вместилищем служит ума.
Узнавши, я понял: весь разум его
таится в мошонке, а там пустота.
Ах, сколько смешного в Египте сейчас!
Смеяться начнешь — навернется слеза.
Там сыну пустыни мужлан-набатей
толкует арабских родов имена.
Там черный губу распустил до колен,
а все ему льстят: «Среди ночи — луна!»
Я сам носорога того восхвалял,
его околдовывал силой стиха.
Но в те похвалы, что ему отпускал,
влагал я насмешек своих вороха.
Бывало за Бога сходил истукан,
но чтобы с ветрами бурдюк — никогда!
Ведь идол молчит, а бурдюк говорит.
Чуть тронь его — ветры испустит тогда.
Не знает он сам, что ему за цена,
да людям она превосходно видна!