— Вы были так углублены в работу! — сказал Принс, улыбаясь. — Мне даже показалось, что вы в гипнотическом трансе.
Черты Кинского разгладились, на щеках, обычно блеклых и увядших, выступил легкий лихорадочный румянец, все лицо оживилось, посвежело. Да, он немного поработал, или, говоря высоким слогом, попытался запечатлеть одно музыкальное видение. Аккуратно сложив испещренные нотными значками листки, он бережно уложил их в бумажник.
— Принс, вы только что употребили выражение «гипнотический транс», — сказал он. — Быть может, процесс творчества и есть не что иное, как своего рода самогипноз?
— Соблазнительная и оригинальная мысль! — воскликнул Уоррен. — Загипнотизировать самого себя и написать «Гамлета»!
— Именно так. Но только если медиумом будет Шекспир.
— Вы композитор?
— Да, композитор, — ответил Кинский.
— О! — Принс изобразил изумление и поклоном выразил свое глубокое уважение к столь благородной профессии, всегда остававшейся для него таинственной и непостижимой. Потом вытащил из кармана листок с печатным текстом и положил его на стол перед Кинским. Это была программа концерта, который давала сегодня вечером Ева Кёнигсгартен. Ему только что вручил ее стюард.
— В таком случае вас особенно должна заинтересовать программа концерта вашей соотечественницы, — сказал он.
Кинский побледнел.
Он взял листок, и Уоррен увидел, что его красивая, почти женственная рука дрожит. Бросив беглый взгляд на программу, он тут же сложил ее и кинул на стол. На нем лица не было. Облизнув губы, словно ему трудно было говорить, он сказал совершенно изменившимся, глухим голосом:
— Благодарю! Конечно, мне это интересно. Спасибо, большое спасибо!
— Вы, несомненно, будете на сегодняшнем концерте, хотя, полагаю, не раз слышали госпожу Кёнигсгартен? — продолжал допытываться Уоррен.
Кинский поднял на него глаза, полные муки. На побледневшем лице они казались совсем черными, холодными и жесткими. Он опять облизнул губы, затем произнес очень тихо, задумчиво:
— Конечно, я часто слышал ее, даже очень часто. Я ведь еще вчера сказал вам, что когда-то хорошо знал госпожу Кёнигсгартен. Даже сам обучал ее. Но в концерт я вряд ли пойду.
— Прошу прощения! — сказал Уоррен, потом забормотал что-то о срочной телеграмме и ретировался. Ну вот, теперь он окончательно убедился.
Совесть Уоррена все же была нечиста, он поступил непорядочно по отношению к Кинскому. И все же он не мог устоять перед искушением заглянуть с палубы в окно курительного салона. Кинский, все еще бледный, закрыв глаза, неподвижно сидел у стола. Наконец рука его потянулась за программой. Он читал ее сосредоточенно, шевеля губами. Увидев, что Кинский поднимается из-за стола, Уоррен отскочил от окошка.
Кинский медленно спускался по широким, покрытым каучуковой дорожкой ступеням, ведущим в глубь корабля. Потом остановился и опять вытащил из кармана программу: Шуман, Брамс, Штраус. Это были Евины шедевры. Бесчисленное множество раз он слышал их в ее исполнении. Было среди них и несколько песен, очень трудных, которые она пела редко. Много лет назад он сам разучивал их с Евой.
Вдруг он почувствовал сильный и резкий толчок в сердце: колыбельная Вольфганга Фриде! Вольфганг Фриде — его псевдоним. Это имя полюбилось ему в юности, ему было восемнадцать лет, когда он начал сочинять музыку. Friede — значит «покой». Беспокойство было бы для него более подходящим именем.
Колыбельной песней Ева закончит концерт. Он написал ее для Евиного голоса, когда родилась Грета. Его глубоко тронуло, что Ева выбрала эту песню для сегодняшнего вечера.
Комкая в кармане программу концерта, Кинский носился по лабиринту пароходных коридоров, не в силах унять щемящую тревогу в сердце. Он спускался вниз, поднимался вверх, попадал в незнакомые салоны. Наконец он понял причину своей нервозности: он может снова услышать голос Евы. В этом все дело! Да, через какие-нибудь несколько часов он сможет ее услышать. Эта мысль привела его в такое волнение, что кровь застучала в висках.
На одной почти безлюдной палубе он чуть не столкнулся с Райфенбергом. Незаметно посторонившись, Кинский остановился, затаив дыхание. Райфенберг шел, тяжело ступая, заложив руки за спину, все лицо его было в скорбных морщинах. В эту минуту он был очень похож на Бетховена, погруженного в глубокое раздумье. Вдруг разжав сомкнутые за спиной руки, он стал энергично жестикулировать, заговорил вполголоса сам с собой, указывая пальцем на Кинского, и неожиданно повернул обратно. Кинского он и не приметил.