— Вы все же идете в концерт?
— Да, — ответил Кинский и, улыбнувшись, смущенно покраснел.
В бесчисленных помещениях набитого людьми парохода, похожего на дворец, царило праздничное возбуждение, оно просачивалось сквозь двери и переборки и захлестывало Кинского, когда он шел по бесконечным светлым коридорам. Все эти люди, что смеются и шутят сейчас в своих каютах, вечером будут слушать голос Евы. Так почему же именно он, создавший этот голос, не может послушать, как она поет? Он, который сел на пароход с единственной целью — еще раз увидеть Еву, прежде чем свершится его судьба.
Да, только теперь у него хватило мужества до конца додумать эту мысль: прежде чем свершится его судьба!
Он шел и шел по коридорам, поднимался по широким трапам и в конце концов совсем заблудился.
Подозвав стюарда, он спросил:
— Где состоится концерт?
— Палубой ниже, сударь, в зале.
Так Кинский попал в зимний сад, расположенный между рестораном «Риц» и концертным залом. Яркий свет, лившийся из раскрытых дверей ресторана, и экзотическая роскошь оранжереи в первое мгновение привели Кинского в замешательство. Он подумал о Санкт-Аннене… О своей пуританской спальне, о своем убогом кабинете с деревянным Христом.
Наконец он набрел на глубоко затененную нишу, где никто не мог его видеть, и почувствовал себя в безопасности. В белом мерцании мраморной чаши бассейна тихо журчал фонтан.
За зеленой стеной листвы к залу двигался людской поток: золотые туфельки, развевающиеся платья, сверкающие камни на беломраморных шейках, парящая над всем этим волна благоуханий — мир, который он давно покинул. Неужели этот мир все еще существует?
В зале стоял гул голосов. Но вот двери закрылись. Наступила тишина, и кто-то произнес несколько вступительных слов. Это был директор Хенрики. Он представил публике Еву Кёнигсгартен, воздав должное ее душевной щедрости и постоянной готовности послужить своим искусством благотворительным целям.
Раздался гром аплодисментов — зал приветствовал Еву.
У Кинского захватило дыхание. Он сидел в своей нише, боясь пошевелиться. Вот она стоит на эстраде у рояля, излучая покоряющую силу, она кажется выше, чем на самом деле, он ясно видит ее чуть побледневшее, словно осунувшееся от волнения лицо. Он видит страх в ее черных зрачках, но другим ее страх незаметен. Закрыв глаза, он видит ее всю. Видит, как спокойно дышит ее грудь, — так, как он учил ее. В этот миг безмерного напряжения она и впрямь хороша. Она кланяется, слегка улыбаясь, она серьезна, необычайно серьезна и торжественна. Вот она обращает взор к роялю — она готова. О, он видит все. Сотни раз этот взор обращался к нему, говоря, что можно начинать.
Рукоплескания затихли, потом, снова нарастая, вихрем пронеслись по залу, им нет конца. Возгласы. Выкрики. Настоящая овация! Ева опять кланяется, он видит, как внезапно вспыхнуло ее лицо, — значит, овладела собой, превозмогла страх. Все еще гремят аплодисменты.
Сердце Кинского бьется мелкой быстрой дробью, он слышит, как оно трепещет. Да, теперь Ева стоит на эстраде победительницей, а он притаился в полумраке ниши. Вот до чего дошел восторг публики — ей никак не дают начать! Нет, не зависть чувствовал Кинский в своем бешено бьющемся сердце, нет, не зависть. Его честолюбие угасло, то была, скорее, лишь тихая скорбь.
Ева сумела взобраться на стеклянную гору, думал он, со скользких склонов которой даже самые ловкие и отважные скатывались в пропасть. А она вот стоит на вершине, рядом с немногими избранными, с теми, кто одолел гору. Она! Не он! Он принадлежит к тем многим, что сорвались с ее гладких стеклянных склонов. Что же тут особенного? Он не единственный, стыдиться тут нечего, если знаешь, что храбро сражался. Он видел перед собой неисчислимое множество низверженных, из тысяч едва один достигал вершины, а иные, уже взобравшись, умирали от изнурения. Это и есть извечная трагедия искусства, сжигающая, испепеляющая, уничтожающая одержимых. Его тоже сожгла и испепелила эта трагедия. Здесь сражались лучшие, благороднейшие и отважнейшие сыны всех народов, их пророки и глашатаи, несущие людям свет и разум.
Да, Ева была одной из избранных, одной из тех, что взобрались на вершину стеклянной горы, полные жизненных сил!
Понимала ли публика, чей восторг не давал ей сегодня начать концерт, чудо такого восхождения? О нет, то была не зависть, а лишь тихая скорбь, и он это сознавал.
Еще не стих шум аплодисментов, как уже зазвучал мягкий, чистый перезвон колокольчиков. Медленно, выделяя каждый звук, словно обрамляя его молчанием, замыкая в тишину. Это была интродукция к одной из песен Шуберта, четвертый и пятый такты.