Утром, на палубе, загорелая, с развевающимися волосами, раскрасневшимися щеками, она многим показалась похожей на миловидную, несколько разгоряченную деревенскую девушку. Сейчас у нее был вид гордой, холодной, уверенной в себе знатной дамы, никто и не подозревал, что сердце у нее в груди бьется, как у испуганной птицы. Она еще раз потрогала талисман на груди, сосчитала до десяти и кивнула Райфенбергу.
Сразу же ее слуха коснулись первые аккорды интродукции. И она запела. Лишь после трех-четырех тактов она услышала свой голос. Страх исчез. Она взглянула на Райфенберга, его глаза сияли, губы вытянулись трубочкой, будто он собирался свистеть, — Райфенберг был доволен. Он даже едва заметно улыбнулся, и теперь Ева сама услышала, что голос ее чист и звучен. Она пела для Вайта, то была песнь любви. Она знала, что он здесь, в зале, но Ева просила его сесть так, чтобы она не могла его видеть. У нее даже хватило духа окинуть глазами зал и публику. Ее взгляд привлек сверкающий желтый камень на плоской груди дамы с огненно-рыжими волосами — должно быть, на редкость крупный брильянт. «Это Салливен», — подумала она. Теперь Ева была уверена в успехе.
Райфенберг посмотрел на нее и улыбнулся: она пела хорошо. Снова зал вспыхнул синими и зелеными огоньками на руках аплодирующих дам.
Исполняя вторую песню, Ева невольно вспомнила о своем отце. Ее старый, сгорбленный отец был простым огородником и жил в провинциальном австрийском городке. В Европе теперь глубокая ночь, наверно, он уже давно похрапывает в своей постели.
Ева пела в каком-то экстазе. Забыв свой страх, она ощущала такую легкость, когда кажется, вот-вот воспаришь. Теперь, опьяненная собственным голосом, она уже сама хотела петь. Она пела для Вайта, только для него. Она искала его взглядом. О, боже, разыщи она его в эту минуту, она бы при всех улыбнулась ему. Она чувствовала, что пленила слушателей. Превосходительный коротышка Лейкос мечтательно теребил пальцами седую бородку; сидевшая рядом с ним Жоржетта смотрела на нее широко открытыми, неподвижными, почти испуганными глазами. Ее ярко накрашенные губы раскрылись, словно сладострастный цветок. Подле Жоржетты блаженно, как подвыпивший мальчуган, улыбался Хенрики. Капитан Терхузен, слушавший сперва безучастно, с озабоченным лицом, — он получил днем телеграмму, что его младшую дочь положили в клинику, — вдруг взглянул на нее так, словно она пела для него одного.
Ева запела колыбельную песню. Через моря и земли песня полетит к Грете, к ее маленькой дочурке, она вольется в розовое ушко ее длинноногой девочки, спящей сейчас в своей узкой кроватке. Да-да, Грета непременно услышит ее во сне, она твердо верила в это. В ее песне было горе матери, умирающей от тоски по своему ребенку. Ее ликующий голос содрогался от глубокого страдания. Газеты писали, что порою музыка так захватывает Кёнигсгартен, что на глазах у нее выступают слезы, и это не было преувеличением. Иногда, особенно на сцене, Ева бывала так потрясена, что не могла удержаться от слез, хоть ей и самой это казалось глупым. Нет, сегодня она не плакала, но когда она пела песню о Грете, глаза ее подозрительно блестели.
«Взошел серебряный месяц…» — пела Кёнигсгартен. Зал словно замер, люди слушали как зачарованные, боясь шелохнуться.
Райфенберг поднялся.
— Хорошо, — тихо промолвил он, — хорошо, Ева! — Это была его высшая похвала.
Зал разразился бурей рукоплесканий, и Ева на бис спела колыбельную.
— Хорошо, хорошо! — повторил Райфенберг.
Концерт окончился.
Конечно нелегко было после стольких лет снова услышать голос Евы. Пожалуй, он слишком много взял на себя. Кинский сидел в тени олеандрового куста с белым, как мел, лицом, худой, осунувшийся, в висках у него стучало, глаза были закрыты. Голос Евы пронзил его, как острый нож.
Когда она запела колыбельную, он не мог усидеть на месте и встал. Песня, написанная им много лет назад для Греты и спетая Евой! Это была невыносимая пытка, он задрожал: вся его жизнь была заключена в этой песне.
Шатаясь, Кинский прошел через зимний сад, поднялся на палубу и ринулся в темноту, чтобы спрятаться в ней. Ледяной ветер набросился на него, черная мгла ночи постепенно охладила муку, которая раскаленным железом жгла ему сердце.