Выбрать главу

А вода в середине озерка не зелёная. (Дотуда не достают взгляды деревьев). Там она обычная. Сейчас, при солнце, серебристо-голубая…

И вдруг вспоминается рукотворное озерко на Мамаевом кургане. Вода такая же серебристо-голубая, только в ней плавают цветы. Теперь у Шура часто вдруг проходят перед глазами те картины. Те, волгоградские, которые — на всю жизнь. Возникают они, казалось бы, в самое неподходящее время и в самых неподходящих местах.

Вчера мылся в душе, смеялся, вода щекотно сбегала по спине. И вдруг подумал: а как же тогда, те солдаты в доме Павлова… пятьдесят восемь дней… они же, наверно, совсем не мылись? Шур раньше не задумывался о том, как жилось или живётся другим людям. Знакомым, незнакомым — всё равно, главное, не ему самому, а другим.

«Дед, наверно, сказал бы: «Взрослеешь, дружок». А мне кажется, что я давно уже взрослый, только никто об этом не знает. Даже Ромка, которому в самый раз ещё кошек за хвост дёргать». Улыбнулся: «А что? Может, и я дёрнул бы, если бы очень симпатичный хвост попался». А Ромка, вот он, тут как тут. Лёгок на помине.

— Ты чего тут? Прилип?

— Сядь, посиди. Смотри, а воробьи и здесь такие же попрошайки, как в Чебоксарах. Сидит и в рот мне смотрит. Не зима ведь, еды полно. Лентяй, — обозвал воробья Шур.

И оба засмеялись.

А в это время сидит в парке Мария Степановна. На лавочке центральной аллеи, по которой все туристы ходят в город и обратно. Видит, к теплоходу Зина Вольтовна вышагивает. Запыхалась, в обеих руках сетки со свежей рыбой. А платье на ней — из золотой парчи с серебряной парчовой отделкой. Так и блестит, так и сверкает, будто хочет переливами ослепить всех туристов.

Идёт быстро (энергии в Вольтовне хоть отбавляй), из сеток на землю что-то капает с рыб, огромный хвост торчит вверх, раскачивается от ходьбы и при каждом шаге мокро шлёпает по золотому подолу. Шаг — шлёп! Шаг — шлёп!..

Мария Степановна от этой картины даже зажмурилась. А Вольтовна плюх обе сетки на лавочку и будто начатый разговор продолжает (а они сегодня ещё и не виделись).

— Сом семьдесят восемь копеек кило, прудовая рыба — рупь ноль-ноль. Где ж в Чебоксарах такую найдёшь? Ох, упарилась. А главное, до сих пор есть! Не раскупили! Чудеса! Никто не поверит.

— Здравствуйте, — подчёркнуто вежливо сказала Мария Степановна. (Она в разговоре любила нужные слова подчёркивать). — Что же вы, милая моя, в золотом платье, да в очередь за рыбой? В таком — на сцене выступать. Или сходить куда-то, ну-у… на концерт… Это ж вечерний наряд…

А та хлопает глазами:

— А оно из моды вышло, вишь, выше колена, теперь длинные носят, чего его беречь для концертов-то? Буду всюду носить. И на работу.

А Мария Степановна ехидно улыбается и опять вежливо слова подчёркивает:

— Надо же знать элементарные правила хорошего тона.

Вольтовна не понимает.

— В золотом платье за рыбой идти — это всё равно, что в театр — в подшитых валенках.

А та всё равно удивлённо веками хлопает. Потом что-то до неё доходит, и она тут же взрывается, как бомба:

— Мы институтов благородных девиц не кончали! Это в ваш век учили, чего можно надеть, чего нельзя. А в наш век всё можно! — подхватила свои сетки и, злая, двинулась к теплоходу.

Мария Степановна пожала плечами, она совсем не хотела обижать человека.

Тащит Вольтовна своих сомов за семьдесят восемь копеек кило, а навстречу Фанера.

— Ой, мама, ты какое платье надела?!

— И ты туда же? Сговорились вы, что ли?

И вдруг видит Веснушку. И к нему:

— Слушай, говорят, твоя мать у нас в буфете работает? На верхней палубе?

— Ну-у!

— А не может она…

— Нет, не может… Этим не занимается…

— Чего огрызаешься?

— А никто не огрызается.

И вдруг Зину Вольтовну осеняет догадка. Она смотрит на Фанеру, потом на Веснушку, опять на Фанеру:

— Это вы… это вы что? Вместе, что ли? Идёте… гулять?

— Ну-у, — поддакивает Веснушка, — нельзя разве?

— А я думала, чепухня, так болтают, а вы вправду… в парк вдвоём? А? Вдвоём… значит? — полоснула по Фанере электрическим зарядом из глаз, — а ну марш в каюту, дылда стоеросовая! Кому говорю! Ишь вырядилась, новую юбку напялила, а я и не вижу!

Не успела Фанера увернуться, как мать схватила одной рукой обе сетки с сомами, а свободной цап за Фанерину новую юбку мёртвой хваткой.

У Фанеры сразу глаза полные слёз. Знает материнский характер. Щёки запылали. Стыдно. Отвернулась от Веснушки и пошла за матерью. А та держит юбку, не отпускает. Обернулась к Веснушке:

— Только попробуй, шагни за нами! Молокосос!

Туристы идут, удивляются: ну и силища у этой женщины. Такую тяжесть соминую одной рукой тащит. Её ж в цирке показывать можно. Запросто.

— Пусти, не убегу. Неудобно… Люди смотрят.

Фанере все люди сейчас вместились в одного Веснушку. Все-все. Если б не он, шла бы спокойно и соображала, что делать дальше, как мать объегорить. А тут… спотыкается, юбку одёргивает, боится, что все-все люди слёзы её увидят. И ничего не может с собой поделать. А мать прёт вперёд, будто у неё внутри реактивный двигатель.

В каюте молча, рывком сдирает с Фанеры юбку, кофту, босоножки, забирает из шкафа всю дочкину одежду, оставив ей только купальник. Сворачивает всё в узел, берёт сомов в двух сетках, запирает каюту на ключ и идёт к Лилии в люкс.

Глава 21. Счастливые угольные глаза

Фанере ещё никогда в жизни не было так хорошо. Сколько она прожила на свете, а такого заливистого счастья не чувствовала. Она даже не знала, что такое бывает на белом свете. В него трудно поверить. Неужели… правда? Неужели… на самом деле?

Вместо юбки на ней сейчас два махровых полотенца, заколотые булавками. А вместо кофты Веснушкина тельняшка, которую он кинул ей в иллюминатор. А потом в этот самый иллюминатор вытащил саму Фанеру из каюты. Ноги, правда, босые, но это не беда. Жарко же. А Веснушкина обувь с ног слетает, ходить невозможно. Лучше босиком.

Они уже давно сидят в каком-то закутке. Фанера даже не знает, где именно, то ли на носу теплохода, то ли на корме, то ли в середине. Ей сейчас всё равно где. И сколько просидели, тоже всё равно. Ей просто хо-ро-шо, потому что он — вот он. Смотрит на неё и улыбается всеми веснушками на лице.

Они сидят рядом, но между ними несколько сантиметров пустого места. Каждый знает, что подвинуться на эти сантиметры друг к другу невозможно. Ну просто ни за что на свете невозможно. И от этого (а может быть, именно от этого?!) им очень радостно и хорошо.

Но радость эта где-то внутри. А лица очень серьёзные, потому что Фанера рассказывает про Елену Ивановну и Юрия Юрьевича. Ведь Веснушки не было на той экскурсии.

— Тогда она стала на колени, нагнулась и поцеловала ту землю. А все смотрят и плачут. Не веришь? Спроси у кого хочешь. Потом наскребла земли в платочек, завязала узелком и держит в руке, а встать не может, сил нету. Он её поднял за плечи, а сам улыбается. Чего, думаем, улыбается? А он полез в пиджак, в карман, и свёрточек вытаскивает. Маленький, замусоленный такой…

На неё смотрит и улыбается. Развернул, а там… тоже земля. Говорит, я её всё время с собой ношу, из кармана в карман перекладываю. Мне без неё, говорит, невозможно. Она меня греет. Все ещё сильней заплакали, а он улыбается. Вот… знаешь, если б я там не была и мне бы рассказали, я подумала бы — психи. Оба психи! А там стою и рёву. Платка не хватило.

Веснушка смотрит на Фанеру серьёзно:

— Знаешь, когда я, в общем, когда я… ну… за тобой ходить начал?

— Это я за тобой сначала|…

— Нет, я… Когда ты всерьёз сказала, что ты Фанера, потому что самая большая дура в классе. Думаю, стоп! Все дуры себя умными считают. А эта девчонка молодец.

У Фанеры рот до ушей.

— А помнишь, ты мне сказал: «Кормовая часть судна это та, где кормят?»

Оба заливаются смехом.

— А ты когда смеёшься, у тебя веснушки, как живые…

— Конечно, я же живой.

— А когда пол моешь, лоб нахмуриваешь, как дед. А у Юрия Юрьевича лоб в клеточку.

— Как это?

— У него морщинки и так вот, и вдоль, и поперёк. Когда просто смотрит, не видно, а когда нахмурится — в клеточку.