Выбрать главу

— Не бойся, успею, — тихо сказала бабушка и вздохнула.

А Шуру вдруг стало грустно-грустно. У него так бывает. Вдруг неожиданно накатит, когда не ждёшь. И ещё он заметил, как бабушкины глаза почему-то вмиг постарели.

Среди безоблачного дня в каюте почему-то стало темнеть. Шур сидел, уткнувши нос в страницу книги. Оторвать этот самый нос было трудно: уж очень интересное рассказывали страницы. А темнело быстро. Наконец Шур всё-таки отодрал завязший в тексте взгляд и глянул за окно. Перед ним вместо волжской дали была стена. Сплошная. Серая. Мокрая. С неё стекали вниз крупные капли воды. А главное, эта стена двигалась. Она лезла куда-то вверх. Это было заметно по тому, как огромные, мокрые, прямоугольные плиты, из которых состояла стена, ползли к небу.

Шур в недоумении вытаращил глаза, не веря им, и несколько мгновений оторопело глядел в странную стену. Наяву ли это? Сознание ещё бродило по событиям, которые жили на страницах книги. Но вот, наконец, в голове прояснилось, и Шур с облегчением понял: шлюз! Да они же вошли в шлюз и опускаются вниз. Оставил книжку на столике, не закрывая её, и вылетел на палубу.

Там было необычно много туристов. Дедушка стоял у люксовского окна и разговаривал с Еленой Ивановной, которая была в каюте.

— Опускаться в шлюзе жутковато, — говорила бабушка, — будто медленно летишь куда-то в преисподнюю.

— Назад пойдём, в небо взмывать будем, — улыбнулся Никита Никитич.

«Что такое со мной творится?» — подумал Шур. Он не узнавал собственного сердца. Почему оно не катилось из груди куда-нибудь? Облокотясь о перила и упёршись взглядом в мокрую стену, стояла Лилия. Рядом Оська с гитарой. Лилия была в двух шагах от Шура. Вот уже в одном шаге, потому что Шур тоже облокотился о перила. От Лилии его отделял только Оська. И его гитара, которую он прислонил к ноге, держа за гриф.

Шур недоумевал, откуда у него такая смелость, взять и подойти? И стать рядом. А серая стена всё ползла и ползла вверх.

— Чего ты расстраиваешься? — говорил ей Оська. — Подумаешь, не сказала тебе, где была? Да тебе-то что? Не обращай внимания. Пойми, у них тут, — он постучал пальцами по голове, — уже распад идёт. Всё расплавилось, сгорело. А ты хочешь чего-то разумного. Говори спасибо, что ходит на своих ногах.

Шур с ужасом понял, что Оська говорит о бабушке Лилии, милой, доброй Елене Ивановне, которая недалеко от них разговаривает с его дедом. Почему Лилия не возражает? Как она терпит такое? У Шура перехватило дыхание.

— Да бааб… разумная вполне, — подала голос Лилия.

«Уф, наконец-то», — дыхание стало восстанавливаться.

Оська нагло хохотнул. Поднял гитару, ударил по струнам:

— То ли ещё будет, ой-ой-ой!

Лилия замолчала.

— Вот у нас за столом экземпляр, — продолжал Оська, — Марья Степанна. Как увидит меня с гитарой, так начинает ругать рок-музыку. А что она понимает в роке? — Оська рубанул ребром ладони по шее. — Вот до чего надоели нам эти пенсы. (Шур понял — пенсионеры). Все хотят показать свою эрудицию. А от эрудиции осталась одна ерундиция. Выстарились.

Лилия засмеялась. «Почему у неё смех такой резкий, неприятный сегодня, — подумал Шур. — И неужели она сама догадалась, что записку написал Оська?.. Девчонки такие догадливые. Особенно она».

И вдруг его обдало жаром. Значит, она могла догадаться, как он, Шур, к ней относится? Это было страшно. Жутко. И в то же время ему хотелось, чтобы она знала. Но почему, почему она даёт на съедение этому Оське свою бабушку? Почему не возражает? Попробовал бы кто деда обидеть, он, Шур, бросился бы на любого. С кулаками. Вернее, кулачками. С сожалением посмотрел на свои маленькие руки.

Кто-то толкнул в плечо. Обернулся. Ромка. Веснушки на носу шевелятся: улыбается.

— Знаешь, чего я выглядел? Чем длинней название, тем больше ведёрок на теплоходе.

Шур не сразу понял, занятый своими мыслями.

— На каждом ведёрке по букве, — объяснял Ромка. — Они на крыше стоят. У нас «Волжанин», значит, восемь ведёрок. А вон в шлюзе «Лев Доватор», у него десять.

Ромка потащил Шура вперёд, где был нос теплохода.

— А вон видишь «Гагарин», у него семь. Ой, опять этот «Гагарин». Всё время с нами рядом.

— Чего скривился? Прекрасный теплоход. На нём петух поёт. Плёнка такая. Записан петушиный голос. Слыхал?

— Да слыхал я этого петуха. Надоел уже.

Лицо Ромки оставалось кислым.

— Понимаешь… Я дурак, наверно, что ли?

— Только сейчас догадался?

— Ещё в Горьком, когда рядом стояли, я взял и одному дядьке с «Гагарина» язык показал. Думал, никогда больше не увидимся. А мы каждый день рядом. Видно, маршрут один и тот же.

— Ты что, младшеклассник, язык показывать? Учудил.

— Он маленький такой, кругленький, лысый. И лицо злое-злое. Я из-за лица и показал. Чего он злится? Теперь как увидит меня, так пальцем грозит.

— Так тебе и надо, дураку.

— Вон он в бордовом тренировочном костюме. Видишь? У всех синие, а у него бордовый, чтоб отличиться. Пошли на корму.

На корме было меньше народу и слышался шум падающей воды. Чем ниже опускался теплоход, тем этот шум становился громче. Шур понял, в чём дело. «Волжанин» стоял недалеко от ворот, которые закрывали шлюз. А ворота старые. В них, особенно сбоку, щели. Просачивается вода. Ведь там, за воротами, вода высоко. Они сдерживают водную махину. А мы всё опускаемся и опускаемся. Теплоход всё ниже и ниже. И расстояние, с которого падает вода, всё больше, значит, и звук падения громче. Всё очень просто.

Внутри шлюза летали чайки. А у Шура перед глазами спина Лилии, облитая золотыми волосами, и наглая Оськина улыбка, с которой он что-то напевал под гитару, когда Шур и Ромка проходили на корму мимо них.

— Как там Фанера? — спросил Шур, только чтоб не молчать.

— Ненормальная. Мать её ругает, пилит, обзывает, даже нам с Кимом тошно. Ну, Фанера раньше фырчала, злилась, тявкала, ревела. Понятно. А теперь — улыбается.

— Как… улыбается?

— Вот так, — Ромка растянул рот до ушей. — Улыбается и молчит. А у нас там матрос один… рыжий…

— Как ты?

— Ты что! Рыжее в сто раз. Прямо красный. Весь в веснушках: и лоб, и щёки, и нос. Живого места нет. Даже на ухе веснушки. Честно. А мои — ерунда, сосчитать можно.

— Ну и чо?

— А Фанера всё около него крутится и что-нибудь спрашивает. Он швабрит палубу, а она: когда в Куйбышеве будем? Сколько часов стоянка? На каком причале? Только по радио всё объяснили, а она тут же спрашивает и улыбается. Точно, ненормальная.

— Это ты ненормальный, а не Фанера. Она ж — влюбилась.

— Кто? В кого?

— Фанера! В Веснушку!

— Да ты что! Да ты с ума со… Точно! И как ты догадался?

— Сам удивляюсь.

— Ну, Фанера, отчебучила.

Ромка так захохотал, что на него стали оглядываться туристы. А Шур мечтательно улыбался.

— Теперь ей в этом самом Веснушке — всё-всё на свете. Остальное отлетело. И что мать говорит, её не колышет. Ей от всего теперь хорошо. И оттого, что её ругают, тоже хорошо.

— Откуда знаешь?

— Читал.

— Эх, влюбиться бы! — размечтался Ромка. — Ким бы ругал меня, а я б — улыбался! Во жись!

Глава 8. Что же всё-таки главное?

Улыбка с лица Ромки исчезла, брови сдвинулись:

— Ты что опять делаешь? Ах ты, пузан-хулиган! Я тебя предупреждал!

Мальчишка, тот самый, что в «Пустых Морквашах» кидал в воду кошку, шёл по верхней палубе, держа в кулаке кусочек мела. (Где он его взял, неизвестно). Шёл и черкал мелом всё, что попадалось на пути. Стену, двери, пол, стулья, столы… Черкал с удовольствием, будто делал что-то хорошее и нужное.

Ромка в три прыжка подскочил к нему, выхватил из ручонки мел и исчеркал на нём, на мальчишке, трусы, майку, даже по курносому носу провёл меловую линию. Мальчишка страшно удивился, увидев здесь Ромку: это же была не их палуба, а чужая, верхняя. Он сначала молча хлопал глазами от удивления, а потом, сообразив, наконец, что его измазали, ка-ак реванёт. Но туристы, бывшие поблизости, никак не прореагировали на этот рёв, и он быстренько его прекратил. Но стал гнусаво канючить:

— Ты измазал… зачем измазал… маме скажу, она тебе…