Начался рассвет. Легкий туман проплыл над речушкой Мелек-Чесме и растворился в синем воздухе. В порту прогудел теплоход.
Мы с Петькой постучали молотком по стенам, порылись в куче битого кирпича и, позевывая, стояли и раздумывали: лезть наверх, на разломанные стены, нет ли?
Гриня посапывал во сне. Каштановые вьющиеся волосы ниспадали на потный лоб. Сочные губы приоткрылись, и под ними сверкала в рассветной тени влажная полоска зубов. Затасканные брюки от рабочего хэбэ натянулись, заголив мощные загорелые икры: видать, Гриня на пляжах уже поработал, только, судя по всему, безрезультатно.
— Может, дать ему по башке? — предложил вдруг Петька. — Каменюкой. Под которую он документы засовывает.
— Вы это зря, — сказал Гриня, приоткрывая один глаз. — Каменюкой бить — больно. И статья нехорошая.
Мы шагнули назад, оглянулись на дорогу к выходу…
— Не бойтесь, — сказал Гриня, зевая и потягиваясь. — Никакой я не ворюга, это я вам баланду травил для заманухи. Одному скучно да и опасно: еще крысы нападут. Говорят, один пьяный труболет уснул в сарае, а крысы его и съели. Сонную артерию перекусили и — обглодали. Хозяйка утром заходит, глядь: скелет лежит в рабочих ботинках — паралич ее и хватил.
— Заливать ты можешь, — согласился Петька. — А кто это — труболет?
— На тюремном жаргоне — бродяга.
— А как же ты в тюрьму угодил? — продолжал допрос Петька. — За кражи?
— Нет, — возразил Гриня, шаря под тряпками. Он нашел "Приму" и с удовольствием понюхал пачку. — За труболетство.
— За это могут расстрелять, — вспомнил я свою тетушку, и мне вдруг стало жалко Гриню-труболета. — А как же пляж? — спросил я. — Геологов обворовываешь.
— Э-э, — отмахнулся Гриня. — В тюрьме чего не наслушаешься. А я целых полгода отбубухал. — Он закурил и счастливо закрыл глаза. — Бычков не осталось?
Но бычков не осталось. Мы с Петькой переглянулись.
Уже совсем рассвело, за стенами зашаркали и застучали каблуки, машины заработали, где-то хором смеялись прохожие мужики, и небо в квадрате снятой крыши стало голубым.
— И куда ж ты? — спросил Петька.
Было как-то неудобно просто взять и уйти: все-таки ночь провели вместе, вместе пили-ели, и если сейчас взять и уйти — вроде как предать бездомного человека, бросить, что ли. Никак я почему-то не мог уйти, хотя знал, что Изабелла Станиславовна уже давно прислушивается к шагам под окном, ждет и боится: не расстреляли племянника, нет ли?!
— На свалку, — Гриня вздохнул. — Куда еще? Надо брючата подыскать, а то в таком виде даже вербовать не хотят.
— Документы у тебя есть? — спросил Петька.
— Есть, — ответил Гриня, поднялся и стал послушно рыться в карманах драного пиджака, узкого в плечах и с рукавами до локтей. Гриня был на голову выше даже Петьки и намного шире в плечах, но он достал завернутые в целлофан истертые бумаги и робко протянул Петьке. Это уж потом я понял, что бродяги не боятся ничего, но вопрос о документах всегда приводит их в трепет, как мою тетушку упоминание о расстреле.
— Э-э, — сказал Петька, перелистывая паспорт. — Двадцать два года, помирать уж пора, а ты все… — Но что все, Петька не сказал. Гриня заискивающе кивнул, переминаясь с ноги на ногу. — На, — Петька презрительно усмехнулся.
Гриня засунул документы в карман и на глазах переменился.
— Ну а ты сам-то, — он насмешливо похлопал Петьку по плечу. — Поди у мамани на шее сидишь, ножки свесил? А ножки длинные, уже по полу волочатся. Такие, как ты, мастера учить, — он пнул тряпье, разбросал картон, чтоб, наверно, не видно было, что здесь ночевали, и сказал: — Такие, как ты, с матерей начинают. Один малолетка с нами в подследственной камере сидел: мы как обвиниловку его прочли, жрать рядом с ним не могли. Для воровской практики решил он начать с мамаши: дружков подпоил, дал ключи, и пошли все вместе на дело. А тут матушка возьми и вернись с работы — чертежи какие-то забыла. Герой наш уже пьяный спит, а те орудуют: ковры упаковывают. Матушку слегка придушили, изнасиловали, а та возьми от страдания да и помри: разрыв сердца. Мы его спрашивали, что ж ты, гад, мать-то решил ограбить? Чужих, что ль, не было? А он: боялся погореть на первый раз. Думал, ежели что, мать простит — мать все-таки… А чужие не простят. Вот и ты…