Как-то я добралась до стены, постояла, и вдруг опять возник свет, я увидела туманные фигуры, одна из них вдруг подала голос, это был голос мамы. У моей мамы дар от Бога — появляться именно там и тогда, где она больше всего нужна. Мама взяла меня за подмышки и, жутко перепуганная, повела домой. В глазах все еще продолжало двоиться, но я видела немного лучше и утешала и себя и ее, что это просто воспаление на глазах и что от нескольких капель борного раствора все пройдет. Но отец в это не поверил и погнал меня утром к глазному врачу. Я стала убеждать туманную фигуру в белом, что у меня простое воспаление, катар… Он слушал меня и вдруг резко оборвал: «Катар! Это, барышня, тяжелое двустороннее воспаление роговицы! Болезнь, которая не переносит света. Каждый день будешь приходить ко мне на процедуры, глаза должны быть постоянно завязаны, чем меньше света, тем лучше, это очень опасно, барышня!» Я доверилась доктору и, когда меня вели по лестнице, спросила медбрата, что такое роговица. Он ответил обходительно и четко: «Ну, это от недостатка витаминов, от этой болезни можно ослепнуть. Но наш доктор — молодец, он тебя спасет».
Настали тяжелые дни. Такая боль, словно огонь изнутри выжигает глаза. Лежала я, как можно глубже уткнувшись головой в подушку, свет был просто непереносим. Когда боль чуть отлегла, появилось время для размышлений. Сначала все было — безнадега и отчаянье, но постепенно, путем витиеватой философии, я пришла к выводу, что только воля, отвага, надежда и решительность дадут силы все это выдержать и, может, даже улучшить. Прежде всего нужно уйти с работы, которая вредит и мне самой, и моим способностям. Если дома я могла зарабатывать рисованием, то нечего мне и здесь изнурять себя раскрашиванием уродливых книжных закладок. Буду изо всех сил бороться с голодом, не допускать его ни к себе, ни к Миле, ни к родителям. Главное, не отчаиваться и надеяться. Вот так нужно жить! «Нужно» — мой новый лозунг. Нужно иметь приятные планы на будущее. Хотя строить планы мне всегда было легче, чем выполнять. Теперь я должна научиться их реализовывать.
Через две недели я уже могла ходить. Свет прояснялся, контуры приобретали ясность. И в один прекрасный день я смогла прочесть надпись на стене у ординаторской — «Уборка — обязанность каждого», буквы — с палец высотой. Не помню, чтобы я когда-нибудь была так счастлива и горда собой! Вот уже четыре недели как я пыталась прочесть эту надпись и думала, что никогда не смогу, а тут вижу — и так четко! И доктор обрадовался, сказал — ты здорова.
Вперед — на работу! Но сперва нужно было определиться. План уйти из красильни был реализован в первый же день, и жизнь сразу изменилась к лучшему. Мне нашли место в художественно-промысловом отделении, где у меня появилась не только возможность, но и обязанность делать наброски. Довольно скоро мне удалось пробиться сквозь стену чужих взглядов, — встретили меня не очень дружелюбно. Нас было двадцать человек, в большинстве — девушки и женщины. Я изо всех сил старалась держаться на уровне, вскоре у нас возникли бурные дебаты на тему искусства, да и обо всем на свете. Я возвращалась домой усталая, рисование вернуло мне забытое чувство душевного насыщения. В эти восемь часов работы гетто, голод, заключение и прочие несчастья переставали существовать. Дома, в переполненной темной комнате, на меня снова накатывала тоска. В конце концов моей сестре удалось помочь семье. Она работала в прачечной, в пересменку успевала разным людям стирать вещи, за что получала от них то кусок хлеба, то пару кубиков маргарина, то дополнительный талон на вечерний суп. Полностью унять голод было невозможно, но можно было облегчить.
В это время в гетто стали приходить посылки с воли, нам не пришла ни одна. Наши знакомые понятия не имели о том, где мы, открытки до адресатов доходили редко. В конце концов нам удалось переправить письмо нелегальным образом, за что можно было получить страшное наказание. К счастью, этого не произошло, но и письмо, похоже, не дошло, ответа мы не получили. Мы были в Чехии, на Родине, и при этом полностью отгороженные от всех и вся. Вокруг лежали поля с деревьями, луга и белые дороги, вдали виднелась гора Жип. Человек прикладывал ладонь ко лбу козырьком, смотрел вдаль, тоскуя по любимой Праге, но стоило опустить глаза — и его как молнией пронзало зрелище колючей проволоки. Крепостные валы были единственным разрешенным местом для прогулок, и мы ходили туда, измученные тоской о свободе. Потом мы спускались вниз, проходили по улицам гетто, из окон полуподвалов, набитых людьми, несло жутким запахом старости и голода.
Мауд: Ты знаешь, что в такие места — в магазины и на чердаки — селили в основном стариков, я никогда не видела там молодых людей.
Кровавые поносы увеличивали смертность, умирало уже по 120 людей в день, телеги, на которых прежде перевозили продукты, теперь были гружены мертвецами, их тела покрывали старыми завшивленными одеялами. Горе правило городом и, в первую очередь, захватывало стариков. Убогие, униженные, они покорно молили о капле супа. Жара не спадала, в городе стояла пыль, всевоможные инфекции распространялись уже не только среди стариков, но и молодых, особенно тиф. Видеть умирающих стариков все-таки не так страшно, как умирающих молодых людей, у которых еще было будущее, — теперь умирали и они.
Страх завладел городом, страшный мор. В один и тот же день у многих из моих близких подруг и друзей вспыхнула высокая температура, начался понос. Больных спешно изолировали в инфекционную больницу, многие умирали.
Наконец жара ослабевает, дело идет к осени. Эпидемия постепенно спадает, оставляя после себя горюющих людей, потерявших своих близких, тех, кто так оголодали, что не смогли справиться с болезнью. Люди устали жить в этом страшном мире непрекращающейся войны, в постоянном страхе о том, что их ждет завтра, — будет ли еда, будем ли мы здесь.
После грустного, дружеского Рождества снова транспорт. И все это продолжается бесконечно: голод и связанное с ним жуткое настроение, сплетни, деморализация, болезни, транспорты, неясность ситуации, страх, война, безнадежность. Я работаю, чтобы работать и забыть обо всем. Ходим в одежде, оставшейся от умерших, одежда вся черная.
Вспоминаю Полиану и ее «миссионерские бочки». Работая на разборке «посылок», Мила расплакалась от унижения, мы привыкли носить рвань, я ходила в старых брюках, мешковатом свитере, поверх пиджак, обувь или натирала ноги, или протекала. Мне было все равно. Такие вещи, как теплые брюки, рукавицы или конфеты, достать можно было лишь при одной возможности — если прислуживать эсэсовским женам или любовницам. Но об этом я не думала и думать не желала.
Я знала, что отупела, но и это мне было все равно. Я не принимала и не желала принимать отчаянье Петра; наконец, он смог поговорить со мной нормально и указать мне на дорогу, которая выведет меня из делириума беды.