Выбрать главу

Вы представить себе не можете, что тут началось. Португалка задрожала всем телом и рухнула на пол как подкошенная, а когда я брызнул на нее минеральной водой, стала корчиться, вопить и закатывать глаза; я уж подумал, сейчас умрет, а я так ничего и не успею объяснить. Но она пришла в себя и побежала прямехонько в полицию, где заявила, что я садист и эксгибиционист. Пришлось два часа проторчать в участке. Португалка по-французски двух слов связать не могла – стихийная эмиграция – дело такое, – знай только кричит: «Месье – садиста, месье – эксгибициониста!» – а когда я стал объяснять полицейским, что я всего-навсего показал ей своего Голубчика и вообще затем ее и позвал, чтобы она к нему привыкла, они так и грохнули – хи-xa! да ха-ха! – галльский дух – дело такое, так что я уж и слова не мог вставить. На их гогот вышел комиссар, решивший, что начался, как пишут в газетах, разгул полицейского насилия. Иностранная рабсила выкрикивала свое «садиста, эксгибициониста», а я принялся втолковывать теперь комиссару, как было дело: я пригласил эту особу, чтобы приучить ее к виду моего Голубчика, а он вдруг возьми и совершенно непредумышленно с моей стороны поднимись, а поскольку он длиной в два с лишним метра, она испугалась. И что же? Комиссар тоже давай давиться от смеха и прыскать, а полицейские, те и вовсе скорчились. Я обозлился:

– Не верите, так я могу хоть сейчас вам его продемонстрировать.

Комиссар сразу посерьезнел и довел до моего сведения, что подобная выходка может мне дорого обойтись. Это оскорбление нравственности ее блюстителей при исполнении ими служебных обязанностей. Блюстители тоже перестали смеяться и уставились на меня. Среди них был даже один негр – как раз он-то не смеялся. Мне всегда странно видеть негра во франкоязычной форме – из-за мадемуазель Дрейфус, моей мечты, с ее мягким говором колониальных островов. Но я не дрогнул, достал из бумажника стопку, как говорят мои сослуживцы, «семейных фотографий» и вытащил первую попавшуюся: Голубчик расположился у меня на плечах и прижался головой к моей щеке – это мой любимый снимок, – вот уж действительно предел мечтаний и содружество миров.

На других снимках Голубчик у меня на кровати, на полу рядом с тапочками, на кресле -я всем показываю, не из хвастовства, а просто чтобы заинтересовать.

– Смотрите, – сказал я. – Понимаете теперь, что это недоразумение. Речь не обо мне, а о самом настоящем удаве. А эта дама, хоть она и иностранка, но должна бы отличать, где удав, а где человек. Тем более что в моем Голубчике два метра двадцать сантиметров.

– В каком Голубчике? – переспросил комиссар.

– Так зовут моего удава.

Полицейские снова заржали, а я рассвирепел не на шутку, до испарины.

Я жутко боюсь полиции – из-за Жана Мулена и Пьера Броссолета. Может, и удава-то завел отчасти для маскировки, чтобы отвлечь от них внимание. Любой запал быстро догорает. Если я почему-либо попаду под подозрение и ко мне придут с обыском, то сразу наткнутся на двухметрового удава, который бросается-таки в глаза в двухкомнатной квартирке, и не станут искать ничего другого, тем более что в наше время о Жане Мулене с Пьером Броссолетом и думать забыли. Говорю об этом из соображений конспирации, необходимой в городе с десятимиллионным населением.

Это не считая зародышей, а я к тому же всецело разделяю мнение Ассоциации врачей о том, что жизнь начинается еще до рождения, и в этом смысле надо понимать эпиграф, позаимствованный из заявления, с которым я солидарен.

Комиссар предъявил фотографии стихийной эмигрантке, и она вынуждена была признать, что видела именно этого, а не какого-то иного Голубчика.

– А вам известно, что на содержание удава требуется особое разрешение? – спросил меня комиссар отеческим тоном.

Тут уж я сам чуть не рассмеялся. Что-что, а документы у меня в ажуре. Ни одной фальшивки, как бывало при немцах. Все подлинные, как при французах. Комиссар был удовлетворен. Нет ничего отраднее для сердца полицейского, чем исправные документы. И это естественно.

– Позвольте спросить вас чисто по-человечески, – сказал он, – почему вы завели удава, а не другое животное, более, знаете, такое?…

– Более какое?

– Ну, более близкое к человеку. Собаку там, хорошенькую птичку вроде канарейки…

– По-вашему, канарейка ближе к человеку?

– Я имею в виду привычных домашних животных. Удавы, согласитесь, как-то не располагают к общению.

– Такие вещи не зависят от нашего выбора, господин комиссар. Они предопределены греховным, то есть, я хотел сказать, духовным сродством. В физике это, кажется, называется спаренными атомами.

– Вы хотите сказать…

– Да. Встреча – дело случая, а он не в нашей власти. Я не из тех, кто помещает объявления в газете: «Ищу встречи с девушкой из хорошей семьи, 167 см, светлой шатенкой с голубыми глазами и вздернутым носиком, любящей Девятую симфонию Баха».

– Девятая симфония у Бетховена, – заметил комиссар.

– Знаю, но это уже старо… Ищи не ищи встречи, а решает все случай. Чаще всего мужчина и женщина, предназначенные друг для друга, не встречаются, и ничего не попишешь, это судьба.

– Я что-то не понял.

– Загляните в словарь. Фатум фактотум.От судьбы не уйдешь. Уж это я по себе знаю.

Я, можно сказать, ходячая греческая трагедия. Иной раз даже подумываю, нет ли у меня в роду греков. А ведь кто-то с кем-то постоянно встречается, взять хотя бы школьные задачки, но от этих ничейных встреч никакого толку, зря только дети мучаются. Недаром говорят: школьная программа устарела, пора менять.

Комиссар, кажется, потерял нить.

– Что-то я не могу уследить за вашей мыслью, – сказал он. – Очень уж круто завираете… я хотел сказать, забираете на виражах.

– А как же! – ответил я. – На то она и мысль, чтоб делать виражи, витки и петли. Глав ное – не отрываться от темы, таково первое правило любого упорядоченного мыслительного движения. «Греческая трагедия» – это одно, а, например, «греческая демократия» – совсем другое.

– Не понимаю, при чем тут политика, – сказал комиссар.

– Абсолютно ни при чем. Именно это я и сказал нашему уборщику.

– Вот как?

– Да. Он пытался затащить меня на какую-то «демонстрацию». Говорю в кавычках, потому что цитирую. Сам я такими делами не занимаюсь. Это все равно что линька: лезешь из кожи вон, а в результате одна видимость перемен. Опять же – судьба, то бишь Греция.

Комиссар снова ничего не понял, но как-то уже попривык.

– Так вы точно не занимаетесь политикой?

– Точно. Уж в своей-то теме я разбираюсь, будьте уверены. Удав – нечто вполне завершен ное. Удав линяет, но не меняется. Так уж запрограммировано. Меняет одну кожу на другую такую же, только посвежее, вот и все. Будь в них заложен другой код, другая программа – тогда да, а еще бы лучше, если бы кто-то совсем другой запрограммировал что-то совсем другое, небывалое. Нечто подобное наметилось было в Техасе, вы, может, читали в газетах про пятно. Это было ни на что не похоже, и у меня зародилась Надежда, но вскоре угасла. Если бы неведомо кто запрограммировал неведомо что неведомо где – лишь бы где-нибудь подальше, принимая во внимание «среду» или, как это по-военному говорится, «окружение», – может, тогда и получилось бы что-нибудь толковое. Но надо, чтобы было заинтересованное лицо. А удавы программировались без всякого интереса – тяп-ляп. Поэтому я ни на какую демонстрацию не пошел. Не подумайте, что я перед вами оправдываюсь как перед блюстителем. Их там должно было собраться сто тысяч, от Бастилии до Стены коммунаров, такая традиция, привычка и установка: колонна длиной в три километра от головы до хвоста, ну а мне больше подходит длина в два метра двадцать сантиметров, у меня это называется «один Голубчик» – два двадцать, от силы два двадцать два. При желании он может растянуться еще на парочку сантиметров.

– Как его зовут, этого вашего уборщика?

– Не знаю. Мы мало знакомы. Но я ему так и сказал: хоть три километра, хоть два с лишним метра – размер тут ни при чем, удав есть удав, закон есть закон…