Ильза Кюренберг заказала кофе по внутреннему телефону; на столе появился коньяк, и мы заговорили о Риме.
Кюренберги любят старый, античный, римский Рим, они любят форумы с их рухнувшим величием, они любят смотреть по вечерам на древний холм, на кипарисы, на одинокие пинии, они любят бесполезные колонны, которые уже ничего не поддерживают, и мраморные ступени, которые уже никуда не ведут, потрескавшиеся арки над засыпанными пропастями, где напластовывались победы, они любят дом Августа и вспоминают Горация и Вергилия. Они восхищаются Ротондой весталок и молятся в храме счастья. Я слушаю, а они подробно рассказывают о новых находках, говорят как знатоки о раскопках и музейных сокровищах; я тоже люблю эти находки, люблю старых богов, люблю красоту, которая, долго пролежав в земле, снова увидела свет, люблю пропорции и прохладную каменную кожу древних статуй, но еще больше я люблю Рим живой, Рим, каким он сейчас открывается мне, люблю его небо, его непостижимое море Юпитера, и мне кажется, что мы опустились на дно, что мы - в Винета, а наверху, над стихией, объявшей нас, плывут по ослепительным волнам неведомые корабли и смерть закидывает свою незримую сеть на город; я люблю улицы, закоулки, лестницы, тихие дворики с урнами, плющом и ларами*, люблю шумные площади с крикунами разносчиками, я люблю, когда народ сидит вечером возле дверей, люблю его шутки, выразительные жесты, его склонность к юмору, его говор, которого я не понимаю; люблю журчащие фонтаны с морскими божествами, нимфами, тритонами, люблю детей вокруг мраморных фонтанов, этих увенчанных лаврами маленьких фигляров и жестоких Неронов, люблю толчею и давку, прикосновения, взгляды, крики, хохот на Корсо и непристойности, которые мимоходом шепчут на ухо дамам, люблю равнодушную, пустую маску дамского лица, в которой немало порочного, люблю их ответы, их стыдливость, их жажду похотливых комплиментов - эта жажда затаена в их истинном лице, скрытом под светской личиной, и они уносят ее домой, в свои женские сновидения; я люблю сверкающие выставки богатства, витрины ювелиров и птичьи шляпки модисток, я люблю маленькую гордую девушку с красным галстуком на площади Ротонды, люблю длинную белую стойку в баре «Эспрессо» с шипящей, брызжущей паром машиной, и мужчин, которые пьют кофе из маленьких чашек, горячий, крепкий, горько-сладкий; я люблю музыку Верди, когда она в пассаже на площади Колонны звучит из репродукторов телевизионной студии, отражаясь от отштукатуренных фасадов начала века, люблю виа Венето, все эти кафе на ярмарке тщеславия, их потешные стулья, их пестрые маркизы; я люблю длинноногих, узкобедрых манекенщиц и их волосы, выкрашенные в огненный цвет, их бледные лица, их большие, всегда удивленные глаза - это пламя, которое я не могу схватить; я люблю счастливых, глупых и атлетически сложенных жиголо, которые высматривают состоятельных дам с округлыми формами, я люблю важных американских сенаторов - их принимает святой отец, и они все могут купить, я люблю убеленных сединами кротких автомобильных королей - этих меценатов, берущих на содержание науки, искусства и поэзию, я люблю поэтов-гомосексуалистов в брюках дудкой, в остроносых башмаках на тонкой подошве, они живут на поощрительные премии и кокетливо вытряхивают из слишком длинных манжет позвякивающие серебряные браслеты; я люблю старую гнилую баржу-купальню, бросившую якорь в мутном Тибре перед крепостью Ангела, и ее красные незатененные лампочки в ночи, я люблю маленькие церкви, потаенные, полные благоухания ладана, словно выстеганные изнутри предметами искусства и украшениями, хотя Кюренберг и утверждает, что Рим эпохи барокко вовсе не так хорош; я люблю священников в их черных, алых, лиловых и белых одеждах, торжественную латынь мессы, воспитанников семинарий и страх на их лицах, старых каноников в покрытых пятнами сутанах, в засаленных парадных шляпах с веселым красным шнурком и страх на их лицах, люблю бедные морщинистые руки нищих перед резными коваными порталами часовен и их страх там, где на шее бьется сонная артерия; люблю мелкого торговца съестным в рабочем квартале, отрезающего огромные ломти колбасы, похожие на листья дерева, люблю маленькие рынки, фруктовые палатки красно-зелено-оранжевые, чаны рыбных торговцев с непонятными морскими тварями и всех кошек Рима, которые крадутся вдоль стен.
* Боги, охранявшие дом и семью.
И вот Кюренберги, две твердо очерченные тени, подошли к окну, к окну высокому, точно в башне, и принялись смотреть вниз, на полное огней ущелье улицы и на другие дома в этом привокзальном районе, на пристанища людей в многоэтажных каменных ящиках, которые подобны их дому и тоже набиты странниками. Вспыхивали световые вывески и манили. Рим был, как всегда, готов к тому, чтобы быть завоеванным, и Кюренберг стал думать о музыке Зигфрида, которую он для этого города будет завтра снова усмирять и остужать, сдерживая поток ее чувств, а Ильза стояла рядом с ним, смотрела на автомобили, ползущие по дну улицы, словно отряды огромных клопов, смотрела на ненадолго прирученную молнию, трепетавшую с мнимой безобидностью на дуге троллейбусов; она прозревала насквозь эту условность, эту всеобщую договоренность - не видеть смерти, отрицать страх, ведь право на владение этими домами было внесено в ипотечную книгу, и даже римляне, у которых под боком так много засыпанного и разрушенного великолепия, даже римляне поверили в вечную нерушимость столь пригодившихся сейчас на их древней земле каменных зданий; Ильза видела мистерии торговли, тоже основанные на бредовой иллюзии вечности, наследования и безопасности, она созерцала расцветавшие и гаснущие феерии рекламы, пестрые отблески, вспыхивающие еще во времена ее детства, ртутные огни и бесовские свечи, - и как же наивен был отец, который воздвиг между ее девичьей жизнью и своим торговым домом стену из книг, музыки и живописи, бастион, обманувший их ожидания, зажег кроткий свет лампы, навсегда погасший. Ее зазнобило, и она подумала: ужасно холодно. Она думала: уже поздно. И она сказала про себя: «Этот молодой человек из моего города пишет симфонии, его дедушка, быть может, сиживал за спинетом или играл на флейте, но его отец убил моего отца, моего отца, который был собирателем книг и любил слушать Бранденбургский концерт». Она взяла руку Кюренберга своей рукой, холодной и на мгновение будто мертвой, вложила пальцы в кулак дирижера, теплый, сухой, упругий и надежный, а он все еще смотрел вниз на улицу, полную людей, и думал: их будущее предсказать нетрудно. Со многими встречался он, среди них были аналитики, социологи, экономисты, атомщики, радетели о праве народов, политиканы и чиновники «по связи с общественностью». И все они - отродье дьявола. И это отродье было его публикой, оно посещало его концерты! Кюренберг закрыл окно и спросил Зигфрида:
- Вы знаете слова блаженного Августина о музыке? «Окончив дневные труды, великие люди предаются музыке для восстановления души».
Нет, Зигфрид не знал этих слов. Он не знал и Августина. Какой он невежда! Сколь многих знаний не хватает ему! Он покраснел.
«А те, кого я знаю, разве они великие люди? - спрашивал себя Кюренберг. - Если нет, то где же они, эти великие люди? И есть ли у них душа, которую можно вечером восстанавливать музыкой? И знавал ли Августин великих людей? А те, кого, быть может, он считал великими, разве они считали его самого великим? Сколько вопросов!» Кюренберг высоко ценил дарование Зигфрида. Он ждал от него чего-то необычного, ждал, что тот заговорит на языке, никому не ведомом. Быть может, этот его язык обычного слуха, отставшего от быстрого бега времени, и прозвучит ужасно, но это будет новое слово. Новая весть для горсточки людей, способных услышать эту весть. Они ли те великие люди, о которых говорил Августин? Мы рвемся к знанию, даже если оно делает нас несчастными! Кюренберг смотрел на Зигфрида дружелюбно и очень серьезно сказал:
- Не знаю, для кого вы пишете вашу музыку. Но мне кажется, что ваша музыка все же имеет какое-то назначение в мире. Может быть, непонимающие освищут вас. Но никогда не давайте сбить себя с пути, не подделывайтесь под чужие вкусы. Пусть публика разочаруется. Но вы должны разочаровывать ее из смирения, не из гордости! Я вовсе не советую вам удаляться в пресловутую башню из слоновой кости. Ради бога, не жертвуйте жизнью во имя искусства, идите на улицу. Слушайте голос дня! Но оставайтесь одиноким! К счастью, вы одиноки. Оставайтесь одиноким и на улице, как будто вы находитесь в уединенной лаборатории. Экспериментируйте, экспериментируйте со всем, что вам встречается, со всем великолепием и всей грязью нашей жизни, с ее унижением и ее величием - и тогда, быть может, вы откроете новое звучание.