Снегу уже не было в долине; роскошный дерн красиво окружал озеро, в которое впадал поток Спорного Брода. Водопад разрушил свою ледяную тюрьму и с шумом прыгал по скалам; зацвели полевые цветы; Эбергард нарвал даже букет и положил его на подушку сестры. Вершины скал блестели светлыми каплями; снег виднелся только на дне некоторых оврагов, и казался гораздо красивее, чем в городе, где его мяли лошади и прохожие. По правде сказать, Христина боялась времени, когда дороги освободятся совершенно, но она не могла любить снега, напоминавшего ей о неволе, и наскучившего своим однообразием. С удовольствием следила Христина, как постепенно таяли широкие белые полосы, и радовалась, когда небольшие глыбы упадали на дно оврага.
Эрментруда, напротив, полюбила какой-то странной любовью белый ковер, расстилавшийся в узком ущелье. С грустью следила больная за его постепенным уменьшением, с смутным предчувствием, что жизнь ее угасала по мере того, как таял снег. И действительно, в тот самый день, когда проливные дожди отделили эту белую скатерть от остального снега, покрывавшего еще вершину горы, грустная истина предстала наконец глазам всех членов семейства; все поняли, что весна не принесла больной ничего, кроме истощения я увядания.
Тут же, в первый раз, сир Эбергард обратил серьезное внимание на настояния Эрментруды, требовавшей, чтобы ей не дали умереть без напутствия священника. Брат успокоил ее тем, что обещал, когда будет необходимо, привести к ней отца Норберта, который в торжественных случаях приезжал служить обедню в часовне блаженного Фридмунда.
Прошла Пасха; Эрментруда была в то время так больна, что Христине не удалось отправиться в Светлое Воскресенье в церковь, хотя она и решилась было пойти туда, даже в том случае, если бы никто, кроме Урселы, не захотел сопровождать ее.
Снеговой ковер обратился уже в тонкую ленту; брод появился во всей красе, синий и светлый при лучах солнца; водопад весело прыгал по скалам, и ландыши распустились повсюду, когда наступил Духов день. Отец Норберт отслужил обедню и прощался с пустынником; вдруг из горного ущелья вышел человек высокого роста и остановился перед священником, сказав ему задыхающимся от горя голосом:
– Пойдемте со мной.
– Кто требует моих услуг? – спросил удивленный монах.
– Не идите с ним, отче, – шепотом сказал пустынник, – это молодой барон. О! сжальтесь над ним, благородный барон, – прибавил он, обращаясь к Эбергарду, – он не сделал ничего худого вашему семейству.
– Я не хочу ему делать никакого зла, – отвечал Эбергард, с трудом стараясь укрепить свой голос. – Я прошу его только совершить обряд. Ты боишься, монах?
– Кому я нужен? – спросил отец Норберт. – Объяснись, сын мой. Чего мне бояться? Чего ты хочешь от меня?
– Чтобы ты пошел к моей сестре, – отвечал Эбергард, и голос его снова дрогнул. – Сестра моя умирает; я поклялся привести ей священника. Хочешь пойти со мной, или я должен вести тебя силой?
– Иду, иду; я охотно пойду за вами, барон, – сказал монах. – Через минуту я к вашим услугам.
Отец Норберт вошел в келью отшельника, откуда лестница вела в церковь. Отшельник последовал за ним, говоря:
– Спасайтесь, святой отец; у вас есть еще на это время. Северные ворота ведут в Гемсбокское ущелье, вход в него теперь открыт.
– К чему мне его обманывать? Зачем откажу я в помощи умирающей? – сказал Норберт.
– Увы! святой отец, – вы здесь человек новый, и совсем не знаете этих кровожадных людей! Тебе ставят западню затем, чтобы заставить монастырь заплатить за тебя выкуп; а может быть хотят сделать что-нибудь и еще худшее. Баронесса – демон хитрости и злобы, а барон отлучен от церкви.
– Знаю, сын мой; но не понимаю, за что же их дочь умрет без пастырского напутствия.
– Ну, что же ты, монах, скоро ли? – вскричал Эбергард, дожидавшийся у входа в пещеру.
Норберт появился, держа в руках священную чашу и прочие принадлежности. Молодой барон протянул руку, предлагая донести Святые дары; монах отказался от такой помощи, невольно вздрогнув при мысли о возможности вручить святыню таким нечистым рукам. Тогда Эбергард сказал:
– Ну, трудновато будет тебе с этой ношей добраться до замка.
Но отец Норберт был коренастый швейцарец, привыкший карабкаться по Швабским Альпам; он следовал за своим проводником по самым крутым и извилистым тропинкам горы безо всякого затруднения, с быстротой и ловкостью лани. Когда поднялись до уровня замка, молодой барон остановился, вероятно желая удостовериться, следует ли за ним монах, вдруг он стал, как остолбенелый.
Над беловатыми массами тумана, плававшего на противоположной стороне горы, обрисовывалась гигантская тень пустынника, выставившего голову вперед и простиравшего руку.
Монах осенил себя крестным знамением, Эбергард стоял неподвижно, и наконец сказал глухим голосом:
– Блаженный Фридмунд! Это он пришел за ней!
И барон скорыми шагами пошел к воротам. Отец Норберт следовал за ним, теперь уже совершенно успокоенный относительно намерений молодого человека после того, как видел святого патрона семейства Адлерштейнов, явившегося напутствовать душу, возвращавшуюся к своему Создателю.
Минуту спустя, монах входил в комнату умирающей.
Старый барон сидел у камина, в большом дубовом кресле, наполовину обратившись к дочери, в положении человека, чувствующего, что обязан тут присутствовать; он закрыл лицо руками и с трудом мог выносить это зрелище. Баронесса стояла около кровати; выражение ее сурового лица несколько смягчилось. Тут же, поблизости стояла Урсела, со слезами на морщинистом лице. Отец Норберт приготовился к зрелищу подобного рода, но никак не ожидал встретить такого кроткого, почтительного взгляда со стороны бледной, черноокой девушки, сидевшей на кровати и держащей в объятиях Эрментруду. Еще менее ожидал он увидать ясное, сосредоточенное выражение, одушевлявшее исхудалые черты умирающей, посреди страданий медленной агонии.
Эрментруда улыбнулась, протянула Норберту руку, и поблагодарила брата. Старый барон едва приподнял голову; баронесса холодно поклонилась, с грустным видом подошла к мужу, положила ему руку на плечо и сказала:
– Пойдем, старик, уйдем из этой комнаты; священник будет исповедывать Эрментруду; такие люди, как мы, теперь здесь лишние.
Барон встал и подошел к дочери. Эрментруда протянула ему руку и прошептала:
– Отец, отец, прости меня. Я была бы тебе лучшей дочерью, если бы только знала…
Отец сжал ее в своих объятиях; говорить он не мог, – слышны были только рыдания, вырывавшиеся из его груди вместе с именем Эрментруды.
– И, – прибавила больная, – ты постараешься выхлопотать себе прощение у папы? – так, отец?
Никто не слыхал ответа старого барона; он поцеловал дочь несколько раз, и положил ее на подушки; затем, бросился на лестницу и дал полную волю своему отчаянию.
Прочие члены семейства не имели необходимости совершенно покидать комнаты, так как не были, подобно барону, отлучены от церкви. Когда Кунегунда нагнулась, чтобы поцеловать дочь, и та стала у нее просить прощения, старая баронесса сказала:
– Даю тебе мое прощение, дитя мое, если это может тебя успокоить, хотя никогда не слыхивала, чтобы кто-нибудь из Адлерштейнов у кого-либо просил прощения. Нет, нет, я тебя не осуждаю, бедная девочка; если тебе суждено умереть, то, может быть, и лучше просить прощения. Ну, а теперь я пойду к твоему отцу, он очень огорчен всем этим!
Но когда Эбергард подошел к сестре, Эрментруда обратилась к священнику и сказала умоляющим голосом:
– О, не усылайте их слишком далеко! Позвольте мне смотреть на них, – и больная указала на брата и на Христину.
– Лишь бы только они не могли нас слышать, вот все, что нужно, дочь моя, – сказал монах.
Эрментруда осталась довольна, когда Христина пошла в свою башенку, где умирающая могла ее видеть; Эбергард последовал за Христиной.
Действительно, им невозможно был слышать эту трогательную исповедь, произносимую слабым, уже потухающим голосом.