Выбрать главу
Одна есть в мире красота. Не красота богов Эллады, И не влюбленная мечта, Не гор тяжелые громады, И не моря, не водопады, Не взоров женских чистота. Одна есть в мире красота — Любви, печали, отреченья И добровольного мученья За нас распятого Христа.

— Чьи это стихи? — спросила Голубкина.

— Бальмонта. Константина Бальмонта…

Имя начинающего тогда поэта, одного из первых русских символистов, знали еще немногие.

— Красота… — задумчиво произнесла Анна. — Эх, кабы знать, разобраться в том, что такое красота! В жизни и особенно в искусстве…

Разговор переходил на другие темы, говорили о своих работах, мечтах и планах, о том, что станет с ними лет эдак через десять; казалось, что все будет хорошо, все легко устроится, они будут счастливы в жизни и творчестве, познают успех, славу, но тут их отрезвлял, возвращая с небес на грешную землю, голос Голубкиной:

— Суждены нам благие порывы!

Близко знавшие тогда Анну Семеновну, те, кто постоянно встречался с ней, друзья отмечали потом, что настроение у нее было неровное, нередко менялось, она вдруг мрачнела, становилась угрюмой. Николай Ульянов напишет в своих воспоминаниях:

«Голубкина заражала нас своим изменившимся настроением, освободиться от которого было трудно. И часто в такие дни мы шли к ней по привычке, но, остановившись у дверей, уходили прочь… Встречаясь в училище, мы не знали иногда, что сказать друг другу. Глаза ее смотрели отчужденно, тускло, будто произошло что-то, несчастье или какая-то беда, у нее или у ее домашних. Но никакой беды не было. Было только то, что Голубкина находилась во власти мрачного настроения…»

У нее тонкая неустойчивая психика, на которую сильно влияли внешние обстоятельства, представлявшиеся другим совершенно незначительными, не заслуживающими внимания, и порой одного слова, даже жеста достаточно, чтобы причинить ей боль, вызвать возмущение, но главное, наверно, в том, что в ней, в ее сознании, душе, не прекращалась большая внутренняя работа, она вся в поисках, движении, старалась выразить себя в искусстве, но многое еще неясно, и это повергало в уныние, тоску, порой в отчаяние.

Анна Голубкина и ее друзья бывали на вечерах «Рязанской студии» («Рязанской коммуны»). В нее входили ученики их школы, жившие вместе, а названа она так в честь организатора этого студенческого общежития, уроженца Рязани. Молодежь встречалась обычно по субботам, и поэтому участников этих встреч именовали «субботниками». Так же как и у Голубкиной, в Рязанском землячестве говорили о вечных проблемах и текущей жизни, спорили, но поскольку здесь собиралось довольно много народа, то эти разговоры и споры были более шумными, бурными. В помещении стульев для всех не хватало, многие сидели на опрокинутых корзинах, ящиках, чемоданах, а то и просто на полу по-турецки, подогнув под себя ноги. Пили чай из самовара, закусывая свежим хлебом и вареной колбасой. Курили. Кто-то ораторствовал, как бы размышляя вслух, излагая свои заветные, излюбленные мысли, но его нередко прерывали, забрасывали вопросами, и выступавший либо стойко выдерживал этот натиск, отражая его своими аргументами, либо, не умея убедить оппонентов, не обладая полемическим даром, приходил в замешательство и умолкал, и начинал витийствовать какой-нибудь другой «субботник»… Когда уставали от разговоров, словесной перепалки, пели хором студенческие песни.

Идеи, суждения, которые высказывали учащиеся, студенты со свойственной молодости нетерпимостью и страстностью, волновали Голубкину, но она, ничего не принимая на веру, обычно по каждому вопросу имела свое собственное мнение, руководствуясь здравым смыслом, неким крестьянским чутьем, думая прежде всего о народе, простых людях, общественной пользе.

Она слушала, сурово сдвинув темные крылатые брови, вся подавшись вперед… Вот один из рязанцев, решительный максималист, привыкший рубить сплеча, заявил, что нужно уничтожить церковь, чтобы покончить с религией, с вековыми предрассудками, в плену у которых находятся людские массы, и Голубкина, не выдержав, неожиданно горячо заговорила:

— Нет, вы вот что… Церковь можно разрушить, это не трудно. А что вы дадите взамен ее тем, которые живут только верой? Бога нет для вас — ладно, а вот, например, что вы дадите старухе?

Все недоумевали: какая еще старуха, при чем здесь старуха?

А она, возможно, в этот момент вспомнила свою «Молящуюся старуху», тех старых, сгорбленных, проживших тяжелый век женщин, испытавших много невзгод и горя, которых видела, наблюдала в Зарайске и Москве и которые вызывали у нее сочувствие и сострадание.

— Народ, крестьяне живут в темноте и невежестве, — продолжала она. — И между народом и избранным меньшинством, между богатыми и бедными, имущими и неимущими — пропасть. Бездна… Хорошо мы говорим, да какой толк от этих разговоров? Поговорим-поговорим и разойдемся… И все, как было, так и останется. Сейчас нужны дела, поступки. Надо помочь народу, вызволить его из мрака, научить людей грамоте, дать зачатки образования. И в этом-то, а не в отвлеченных умствованиях настоящая мораль. Так я понимаю… А смелые громкие фразы все горазды произносить. Лучше подумать, позаботиться об этих стариках и старухах, детях, о несчастных и обиженных. Хоть помаленьку, а надо что-то делать. Давно уже пора…

Тогда среди молодежи очень популярен был художник Николай Николаевич Ге. Известный живописец, близкий друг Толстого, обаятельный человек. Он жил в своем имении Плиски, недалеко от Нежина в Черниговской губернии. И обычно в конце зимы покидал хутор и ехал в Петербург на открытие очередной передвижной художественной выставки. При этом он навещал семью Толстого в Москве или Ясной Поляне, вел задушевный разговор с бесконечно дорогим и близким ему Львом Николаевичем. Зная о предстоящем приезде Ге, московские студенты готовились к встрече: подыскивалось помещение, намечались темы бесед, составлялись интересовавшие всех вопросы. Художник любил молодежь, сам стремился к общению с нею. Он получал возможность высказать свои взгляды на жизнь и искусство, поговорить о современной литературе, которую хорошо знал, о музыке и о многом другом. Он мыслил оригинально, выступал увлеченно, с молодым задором, и молва о его беседах ходила по Москве.

Зимой 1893 года Ге встретился с рязанцами, учениками школы живописи. Через год снова приехал в Москву. Он привез свою картину «Распятие» («Христос и разбойник»). Она находилась на передвижной выставке в Петербурге и получила разноречивые отзывы. Ее и хвалили, и ругали. Александр III, посетивший выставку вместе со своей семьей, распорядился убрать это полотно, назвав его «бойней»…

В Москве «Распятие» было установлено в мастерской С. И. Мамонтова, в деревянном особняке возле Бутырской заставы. Анна Голубкина, любившая смелую, в чем-то новаторскую живопись Ге, его картины из цикла о жизни Иисуса, поспешила вместе с товарищами к Бутыркам. Они встретили художника на улице возле мастерской, он в шубе с меховым широким воротником: совершенно белая борода, такие же видневшиеся из-под шапки длинные волосы.

И вот после оживленных заснеженных московских улиц, скрипа мчащихся саней, темных фигур прохожих, городовых, дворников — тихая мастерская и картина, потрясающая своей жестокой правдой, резкой контрастностью образов. Умирающий в страданиях, невинно распятый Христос, сохранивший до самого конца силу духа, и рядом — охваченный ужасом смерти разбойник, который, повернув в его сторону свою страшную бритую голову, смотрит на него и будто прозревает, испытывая пробуждение совести, нравственное просветление…