Вскоре Голубкина снова увидела Ге, на этот раз в номере гостиницы Фальц-Фейн на Тверской, где жила одна ученица с живописного отделения. Днем здесь собралось много молодежи. Ге сидел на почетном месте в углу, возле окна. Он, как всегда, скромно, почти бедно одет: в холщовой рубашке, темном поношенном пиджаке. У него лицо библейского пророка: высокий выпуклый лоб в ореоле легких седых волос. И удивительно живые молодые глаза. Доброжелательный внимательный взгляд. Голос приятный, мажорный, становящийся возбужденным по мере того, как он говорит, увлекаясь изложением своих мыслей и взглядов. Репин писал, что Ге «молод и свеж нравственной бодростью и верой в человека».
В тот раз, в гостинице Фальц-Фейн, Ге начал свою беседу с творчества русских художников, стал рассказывать о работах Виктора Васнецова, Нестерова, потом, перенесшись в благословенную Италию, вспомнил ее гениальных творцов — Микеланджело и Данте, и вдруг обратился к современному французскому искусству, импрессионистам и тем, кто продолжил их дело. Речь его лилась свободно и непринужденно и была похожа на импровизацию. От искусства перешел к литературе, остановился на романах «натуралиста» Золя, которого мало ценил как художника, и произведениях своего любимого Мопассана, напомнил содержание его рассказа «Лунный свет». И тут же с волнением рассказал, как потрясла его смерть жены Анны Петровны, с которой в любви и согласии прожил 35 лет…
Встреча с Ге, начавшаяся днем, продолжалась до позднего вечера. Прикрытая абажуром лампа освещала седовласого учителя и его молодых друзей, стаканы с остывшим недопитым чаем и баранки на столе. Стены и углы комнаты погружены в сумрачную тень, и окно чернело, как аспидная доска. Николай Николаевич продолжал говорить, и все слушали его словно зачарованные.
Потом возник спор: для чего вообще живут люди и как им надо жить, — один из тех диспутов о смысле жизни, которые часто возникали в те времена среди интеллигенции, студенчества. Ге, отвечая на эти вопросы, заговорил о христианской морали, любви к ближнему, всепрощении, самоусовершенствовании, и эти общие его рассуждения, в которых не было ничего нового, не удовлетворили молодежь. Но лишь одна Голубкина осмелилась ему возразить — решительно, дерзко, ошеломив всех своей прямотой.
— Мы все это хорошо знаем, — сказала она, подойдя к столу, за которым сидел художник. — Не вы один говорите так. Все это только слова. Мы их уже слышали. Вы покажите что-нибудь на деле. У вас высохло сердце. Разве вы кого-нибудь любили или любите? Покопайтесь в себе, скажите по правде. Вы никого никогда не любили, а значит, ничего не знаете. У вас только одни… эти самые… мысли. А за душой ничего. Разве не так?
Наступило неловкое молчание. Николай Ульянов, сузив близорукие глаза, с ужасом и восхищением смотрел на Голубкину… Страстные, грубые, обидные, неуважительные слова, сказанные старому живописцу, поразили Ульянова, всех находившихся в номере. Но такой уже тогда была Анна Семеновна: не признавала никаких авторитетов и не боялась сказать правду, то, что думала, что ее мучило, терзало.
Сцена, достойная кисти художника, — небольшая, заполненная молодежью комната, слабо освещенная лампой с абажуром, и высокая девушка в темном платье, энергично и горячо говорящая что-то сидящему за столом старику, похожему на проповедника, мудреца…
Не удивительно, что Голубкина представлялась Ульянову в облике Антигоны, Электры, героических женщин из древнегреческих трагедий.
И все же случай, происшедший в гостинице на Тверской, был именно случаем, вспышкой, мрачным порывом, внезапно охватившим Голубкину и заставившим нагрубить Ге. И надо полагать, что она потом ругала себя за эту в общем-то неуместную выходку, которую могла объяснить своим «бешеным характером».
Она признавала, ценила учителей (а Н. Н. Ге, как художника, по самой сути его творчества тоже можно считать ее учителем). Относилась с глубоким уважением не только к Сергею Ивановичу Иванову, самому дорогому, любимому наставнику, но и к другим преподавателям училища, известным художникам, с которыми непосредственно не сталкивалась, но которые оказывали на нее благотворное влияние. Она жила и дышала этой неповторимой атмосферой школы на Мясницкой, где еще свежа память о Перове, где преподавали Поленов, B. Е. Маковский, Прянишников, Савицкий, Архипов, C. А. Коровин, А. М. Корин и другие прекрасные живописцы.
Сколько раз встречала она в коридорах, на лестнице Владимира Егоровича Маковского, с острой бородкой, холодно-проницательным взглядом. Здороваясь вежливым кивком головы с ученицей профессора Иванова, столь непохожей на других училищных барышень, он направлялся в свою мастерскую на верхнем этаже. Там вел свой натурный класс, работал у мольберта, и случалось, ему позировали его дочь или кто-нибудь из учеников…
Картины Владимира Маковского «Крах банка», «Оправданная», «Свидание», «На бульваре», «Не пущу!» в разное время пользовались успехом у публики. Два брата Маковского тоже были художники: Николаи умер рано, оставив мало работ, а старший — Константин — прославился своими многочисленными картинами на исторические темы. Родоначальник этой фамилии — Егор Иванович Маковский, большой любитель изобразительного искусства, коллекционер, один из основателей Натурного класса в Москве, в дальнейшем преобразованного в училище живописи и ваяния.
Младший из братьев, Владимир Егорович, еще в 1875 году начал работать над картиной (к этому времени относится небольшой эскиз карандашом), на которой задумал изобразить представителей революционно настроенной интеллигенции, собравшихся на конспиративной квартире. Он дал ей название «Вечеринка». Но закончена она была лишь через двадцать с лишним лет, в 1897 году, уже в Петербурге, когда В. Маковский служил в Академии художеств. Некоторые образы картины написаны им с конкретных реальных лиц: красивый старик с большой седой бородой, сидящий в задумчивой позе, — с писателя А. М. Жемчужникова, молодой человек в форме студента Военно-медицинской академии — с художника А. И. Лажечникова. А в образе молодой женщины в черном платье, с бледным, нервно-выразительным лицом, которая стоит, прислонившись к освещенной лампой стене, легко угадываются черты Анны Голубкиной…
Между тем дни бежали за днями, жизнь — упорядоченная и размеренная; утренние, дневные и вечеровые занятия, рисование, лепка, работа и в классе, и дома, встречи с друзьями. Анна посещала, как и прежде, выставки, ходила в Замоскворечье в свою любимую Третьяковскую галерею, проводила свободные часы в библиотеке училища, довольно большой и разнообразной по составу книг, постоянно пополнявшейся: еще в начале 80-х годов издатель и коллекционер К. Т. Солдатенков, член Художественного совета, пожертвовал все выпущенные им «переводы и сочинения по части искусства, педагогики и истории»… Бывала она и в театрах, иногда — по бесплатным билетам, контрамаркам.
С деньгами, конечно, туго. Питалась кое-как, занимала мизерные суммы, узнала дорожку в ссудную кассу. Все это довольно унизительно, но на что только не пойдешь, чего не перенесешь ради возможности учиться в знаменитой московской школе! К тому же Анна знала — такова судьба, участь многих художников, познавших и молодости столько трудностей и лишений, живших в нищете, но упорно шедших к своей цели и в конце концов добившихся успеха. И все же плохо, когда в кармане ни гроша… Она пишет Сане о каком-то происшедшем на этой почве нервном срыве, о какой-то «глупой приписке», которую она сделала в минуту отчаяния в предыдущем письме, успокаивает сестру, говоря, что «все это случилось нечаянно»: «Положим, денег у меня не было, но все-таки так беситься не следовало. Хотя я могу оправдаться тем, что это подготовлялось в течение недели; хлебом, селедкой, беганьем за 20-тью или 30 к. в долг занять. Больше не давали». А дальше — о своих мытарствах вместе с одной ученицей: «И потом еще в тот же вечер нас с Капытковской очень оскорбили в ссудной кассе, когда же мы пришли домой, то Капытковская стала плакать вперемежку с зубрением вслух лекций. Плачет и зубрит, плачет и зубрит».
Захотелось Анне посещать вечерние занятия в Строгановском художественно-промышленном училище на Рождественке, в год надо внести 3 рубля, не так уж много. Но где их взять, если она вынуждена одалживать у товарищей гривенники? Хорошо еще. что училищный формовщик Михайло Агафьин соглашается формовать бюсты и фигуры в долг или в рассрочку. А то как бы она переводила свои работы в гипс?