Глава 2
Он слышал — остановилась телега, и, к окну выскочив, увидел бабку Наталью и рядом с ней еще бабулю с какой-то нелепой прической на голове; обе они снимали с телеги чемоданчики, коробочки, совали рубли подвезшему их и, суетясь, отряхиваясь от соломы, что-то спешно и взволнованно говорили. Он уже вылез на крыльцо, щурясь от яркого солнца, и вот бабка Наталья (она сказала той, другой бабуле: «Подожди, Мари»), как крылья раскрывшая руки, с цветасто-голубыми рукавами платья, кинулась на него: «Ты мой золотой, ты мой серебряный!» — она быстро вдруг присела, опустилась разом на корточки и, сделавшись одного с ним роста, чмокнула в левую щеку, потом в правую, а потом — в губы. Он любил, когда бабка Наталья его целовала, от нее пахло сладко и сухо. Она поднялась и теперь стояла, прямая, худая, тогда он не знал слова «стройная», а в руке держала его руку. «Ну вот, ты его видишь, Мари!» — торжественно объявила она той нелепой бабуле, он же, маленький, стоял, чувствуя себя смущенным, оттого что бабуля Мари так пристально его разглядывала.
В той суете он, конечно, ничего не увидел.
Именно с косынок и началось различение, если не различие. В деревне не было не только церкви, но и сельпо, уж очень была мала, — и то и другое находилось в Ново-Покровке, в пяти-шести километрах. Оттуда и возвращалась утром следующего дня бабка Матрена, накупившая ему и гостьям-бабулям конфет: леденцов и карамели. Он увидел бабку Матрену посреди дороги, когда она, придерживая кульки у груди, разговаривала с деревенскими, а деревенские подсмеивались над ней — чего это, мол, ты вырядилась?.. Приглядевшись, он увидел: и точно, бабка Матрена была в яркой алой косынке, купленной, видно, заодно с конфетами.
В ту минуту он шел без причины.
— ...Купила себе косыночку — а что ж? а чем не косынка?
— Да что это ты, Матрена, на старости лет — красную? Смех только!
Бабы смеялись. И бабка Матрена с ними смеялась.
— А у меня ж гостья, — говорила она, — ва-а-ажная такая, пава из себя. А цвет этот она, думается мне, не шибко уважает!
Все вновь рассмеялись.
— А ничего, Матрена, что ты как молоденькая будешь?
— Ничё — цвет как цвет, косынка как косынка. Ее раздражать станет, а мне и смешно посмотреть!
— Она ить тоже старуха?
— Ясно.
И еще спросили Матрену:
— А вторая-то кто?
— А та при ней. Тоже вроде родственница. Я с той и вовсе разговаривать не стану. Куклёха!..
Тут он подошел ближе, и бабка Матрена, смутившаяся, запричитала: «Ах, внучек мой, ах, родной, ах, ненаглядный!» — и ворчливо затараторила, повернувшись в сторону собеседниц: «По домам, по домам пора — болтаете невесть что! Косынку нельзя купить, чтобы срамно не болтали». И опять ему: «Не слушай их, внучек, дуры они, я их сто лет знаю, как были дуры, так и сейчас остались!..» — и за руку скоренько повела его по дороге к избе, к дому, где сидели две другие старухи, и одна из них в голубой косынке.
Тогда он впервые заметил меж родными его бабками — меж матерью матери и матерью отца — что-то вроде неприязни; это была не неприязнь, это была своеобразная, уже давняя ненависть, но, даже и услышав про это, он, конечно, не понял бы и не принял тогда столь жесткого слова. В жаре, в зное он бы и вовсе пропустил слова о косынке или о косынках, но тут было еще и совпадение: одежда впервые и именно тогда в детском его мозгу становилась понятием. После стычки с деревенскими мальчишками, когда он увидел себя со стороны мальчиком в чистой рубашке и в ладных брючках и мучился этим, возникло еще нечто мученью его в плюс и в дополнение: бабка Наталья привезла ему в подарок костюмчик, вовсе уж ладный и замечательный. Таких он и на взрослых никогда не видел, и с самой первой минуты костюмчик этот, ладный, и замечательный, и неоспоримо красивый, стал ему отвратителен.
Бабка Наталья и ее чудаковатая Мари, обе расположившиеся в дальней комнате избы, вынесли ему этот костюмчик, а они именно как подарок вынесли, вывели, как нечто живое, под руки, после чего, разумеется, велели ему примерить. «Ах, как хорош! Ах, хорош!» — заахали они, и даже бабка Матрена, пришедшая и помывшая руки после огорода, сказала: «Н-да...» — и аж потемнела, так костюмчик был хорош; тогда-то она, ревнивая, и побежала за конфетами, — нет, они вынесли ему в подарок еще и сандалеты, и вот тут бабка Матрена побежала за кульками в Ново-Покровку.
Но он наотрез, одеждой уже травмированный, сказал, что костюмчик ему не нравится, сказал он спокойно, с холодком разбивая сердце старухам, — дура Мари даже всплакнула, бабка же Наталья, более мудрая, огорчилась, но не сдалась: это пройдет, мол, известная детская причуда, а неприятие, мол, лишь поначалу, пока костюмчик новенький. Он стал снимать. Бабка Наталья сказала, как повелела: «Андрей, костюм носи!.. И ладно, если испачкается! Для того и куплен — пачкай, милый, однако носи!» — но тут вмешалась и возразила из своего угла бабка Матрена, задетая, в сущности, лишь тем, что ее внука назвали Андреем: «Костюмчик хороший — однако пачкать-то не обязательно, пусть носит по праздникам: чай, не богач...»
— Пусть носит и по праздникам, и помимо, — сказала бабка Наталья своим непререкаемым голосом. — А богачей, не знаю, слышали ли вы об этом, давно нет.
Неприязнь бабок, взаимная, была для него явлением новым и необычным. Он не знал примера, а возникавшие в бараке ссоры, частые, шумные, в счет не шли: он понимал ссоры как необходимое дополнение к мирной жизни или даже как некое уравновешивание мира, но не как неприязнь. Мать и отец, не гордецы и вполне люди своего времени, никогда не говорили о разности своей, да они и не были разными — разговоры их были общи, а ссоры понятны. И лишь однажды, и притом направленно роясь в памяти, Витя-Андрей отыскал один-единственный разговор, как бы разделяющий отца и мать, но и тот разговор лишь подчеркивал, что былой раздел не болит. Было так. Их желчная соседка в бараке ябедничала матери или же просто жаловалась на кого-то, на чью-то семью; вот, мол, он и она никак не живут в мире из-за разности привычек, а также — подчеркнуто было — из-за разности былого благосостояния их бабушек и дедов. В таком стиле, многословном и, может быть, провоцирующем, шел разговор, однако мать откликнулась просто, равнодушно и с той степенью небрежности, что заподозрить ее в осторожности или в лукавстве было невозможно. Мать сказала: «А у нас на этот счет просто. Мои вовсе из бедных, из крестьян, да и его родители в общем нищие...»
И теперь неприязнь удивляла, неприязнь не имела понятной ему основы.
— Бабка, — спросил он, — почему ты их не любишь?
— Не знаю. Так уж случилось, милый.
Бабка Матрена доила корову, а он стоял подле. И пока молоко дзинькало, тоненько билось в ведро, бабка Матрена, привычно оттягивала корове соски, завела вдруг рассказ — ты, мол, не думай, милый, что она и вообще они такие уж добренькие, за костюмчик ей, конечно, спасибо, у нас таких нет, но ты не думай, что они такие всегда, — такие они стали теперь, да и то здесь, в деревне. Они — наездом добренькие. Единственный раз, а все же была она, бабка Матрена, в Москве — и когда с покупками и намаявшаяся, перекрестившись, решила она «заглянуть к родне», встретила ее в барской квартире вальяжная бабка Наталья, была там и эта полукукла Мари — и ведь тогда они ее, бабку Матрену, не приняли...