Едиге брел по городу, над которым уже свечерело, и вязкий туман окутал дома и деревья сырой, липкой мглой. Тускло светят вытянувшиеся ровной шеренгой фонари, огоньки едва пробиваются сквозь туман и кажутся такими далекими, отделенными друг от друга огромным расстоянием… Они как бы извещают своим слабым, едва заметным мерцанием, что не погасли, что где-то там, за туманом, продолжает гореть, внушая надежду, огонек…
Никуда не сворачивая, Едиге направился прямиком в общежитие.
Четырехэтажное, светлое от множества окон здание будто разбухло, распарилось. Дверь в подъезде, как всегда, не знает покоя — хлопает беспрестанно, жалобно дребезжит стекло… Несколько легко одетых, разгоряченных парней и девушек топчутся у входа. Едиге, не приглядываясь, определил: новенькие, первокурсники. По одежде, разговору, по тому, как держатся, сразу видно, что еще не успели освоиться, привыкнуть к жизни в большом городе. Аульная свежесть и чистота так и сквозят в грубоватых, наивных лицах ребят, в их нескладных, долговязых фигурах. Из общежития приглушенно доносится по-детски звонкий, с лукавой хрипотцой, голос Робертино Лоретти. «Папагал, папагал, папагал-ло…» В вестибюле нижнего этажа — танцы.
— Как много симпатичных девчушек, — вздохнул Едиге, поднимаясь к себе по лестнице. — Обалдеть можно… В наши молодые годы таких и в помине не было. Только вот, пожалуй, о танцульках думают больше, чем следует. Ишь, какой тарарам подняли… Кстати, сегодня же суббота. А у нас каждую субботу… Все равно. Они, если вникнуть поглубже, не столько живут, сколько гоняются за удовольствиями, а это не одно и то же… Впрочем, пускай погуляют, потешатся, — великодушно разрешил он. — Мало ли что им предстоит впереди… Юность не возвращается. — Едиге, проживший на белом свете уже двадцать два года, естественно, считал себя все испытавшим, умудренным старцем, особенно в сравнении с этими желторотыми птенчиками. — Но красивых девушек все-таки стало гораздо больше, — продолжал размышлять Едиге, теперь уже не поднимаясь по лестнице, а спускаясь вниз, потому что незаметно для себя проскочил на четвертый этаж и понял это лишь по оборвавшимся ступенькам. — Или мы и в самом деле отжили свое? Ведь человеку только на склоне лет свойственно грустить о прошедшем… Третий этаж… Триста первая… Ш т а б-к в а р т и р а б у д у щ е г о с в е т и л а н а у к и, а н ы н е б е з ы з в е с т н о г о х о л о с т о г о а с п и р а н т а-ф и л о л о г а Е д и г е М у р а т-у л ы Ж а н и б е к о в а и в е л и ч а й ш е г о м а т е м а т и к а н а ш е й э п о х и К е н ж е к а А б д р а ш и т о в и ч а А х а н б а е в а… Свет включен, значит, величайший математик дома. — Глубокочтимый профессор! Отоприте! Достопочтенный академик стоит у дверей!.. — Тишина… — Так, значит, Кенжек отплясывает с юными первокурсницами, гремя своими старыми пересохшими костями… Все ясно. Куда же, между прочим, запропастился этот чертов ключ?.. Ну, что ты скажешь…
Наконец ключ нашелся — в кармане плаща, том самом, который Едиге уже не один раз обшарил, ничего не обнаружив. И Кенжек, оказывается, дома. Правда, он не обратил внимания на заскрипевшую дверь, на Едиге. Низко склонясь над заваленным бумагами столом, отчего длинный чуб падал ему на глаза, он что-то усердно и сосредоточенно писал. Впрочем, больше не писал, а думал. При этом губы его беззвучно шевелились, отчего Кенжек походил, на шамана-баксы, который силится, и пока без особого успеха, магическими заклинаниями вызвать своих духов.
Едиге затворил дверь и прямо в одежде прошел к столу. Листы бумаги были заполнены какими-то совершенно непостижимыми для него знаками. Они показались Едиге не математическими символами, а неразгаданными, нерасшифрованными письменами какого-то таинственного, давно исчезнувшего народа. Что до Кенжека, то он напоминал Шампольона или Томсена, бьющихся над поставившей человечество в тупик загадкой и уже близких к решению… Неожиданно Шампольон расправил плечи, разогнулся и, уставясь невидящим взглядом на Едиге, замер, вскинув кончик пера к потолку. Едиге чувствовал, что сейчас Кенжек созерцает некие сложные формулы, проплывающие перед ним по воздуху… Сейчас он бы ничего не заметил, даже появись перед ним не товарищ по комнате, а разинувший красную пасть свирепый африканский лев. Едиге, поняв это, отошел, ступая на цыпочках, и, стараясь не шуметь, снял верхнюю одежду. Затем, подойдя к кровати, сел, свесив ноги, немного помолчал и вдруг быстро, словно вспомнив о чем-то, разделся и бросился в постель ничком. Он долго пытался заснуть, однако тревожные мысли будоражили голову, гнали сон…