Маша тянула дальше и Глеба и отца. Николай
Петрович тяжело дышал и просил:
— Маша, Машенька! Не так быстро…
— Идем скорее, папа, скорее… — молила она. — Глеб, не отставай же!
… Перед большой картиной стояла толпа. Внизу на коричневой, скромной раме блестела медная дощечка с надписью: «Сумерки» — Илья Кремнев. Некоторые зрители стояли, раскрыв рты, другие — прикрывали их пальцами, чтобы не заметили улыбок. Молодой человек высокого роста, с «лейкой» на плече, что-то очень быстро записывал в блокнот, часто взглядывая на картину. Двое юнцов, с красными галстуками на шеях, откровенно смеялись. Старичок, придерживая на носу пенснэ, наклонился к самому холсту и, водя носом, точно внюхиваясь, рассматривал технику письма.
Маша судорожно вцепилась в руку отца и, не отрываясь, смотрела на картину. Глеб потупил глаза и покосился на отца. Николай Петрович, полураскрыв старческие пепельные губы и поблескивая очками, вытянул шею, чтобы лучше было видно, — мешали головы впереди стоящих.
— Тэк-с, — отчетливо и сокрушенно произнес он. — Два года. Пропал Илюшка. Дурак. Искал, искал, вот и доискался. Господи, а ведь талантище-то какой! Дурак, дурак и дурак… Глебка, смотри, как замучил голову лошади, затер прямо. Видать, месяцами тер… Эхе-хе-хе… Да что с ним… стряслось? с Ильей-то? объясни хоть ты мне, Глеб! — вскрикнул Николай Петрович.
Глеб пожал плечами и ничего не ответил.
Маша ткнулась лицом в плечо отца; она ничего не видела и ничего не слышала.
Сердце ее не обмануло…
XII
… Сумерки. Пожалуй — поздние сумерки, небо почти черное. Луг. На заднем плане, за изгородью, сделанной из легких березовых жердочек — табун лошадей. Все они тянут неестественно-длинные шеи в небо, в сторону, к земле… Их так много, что головы последних лошадей переходят в серо-бурую полоску и скрываются за горизонтом. Справа кривятся полуразвалившиеся крестьянские хатенки. На переднем плане вырвавшаяся из табуна лошадь фиолетово-черного цвета с развевающейся гривой, с дико-округленными красновато-желтыми глазами и синими белками. Ее ноги так тонки, что кажется — мгновение — они подломятся и тяжелое тело рухнет на притоптанный бурый луг. Она дрожит мелкой и нервной дрожью. Она остановилась только на миг, чтобы решить: куда бежать? вправо? влево? прямо? или назад? Ее шея перекручена, как спираль — так далеко закинута голова с приложенными, как у зайца ушами. Высоко, высоко в небе плавает ярко-красный коршун…
XIII
— Подожди! — остановил Илья разболтавшегося Горечку, — Слышишь, говорят о ней…
Сунув подмышку спинку стула, Илья повернулся ухом к соседнему столику, за которым сидели двое незнакомцев; один — массивный и чернобородый, отхлебывал кофе и говорил, другой — молодой человек лет двадцати шести, в очках, с прыщиками на лице — внимательно слушал.
Все сидели в кафэ напротив Музея Изящных Искусств.
— … Отсутствие органической идеи и общая композиционная расхлябанность губит картину окончательно, — говорил чернобородый, облизывая губы и видимо с удовольствием слушая самого себя.
— Говорят, он два года работал над нею, — вставил его собеседник, — а впечатление такое, точно за два дня наляпана… Вот к чему приводят поиски молодого стиля: одни иллюзии! Палитра яркая, а правды нет.
— Да-да, — согласился чернобородый. — Уход от правды, от реальности. Как ни крутись, брат художник, а мир-то все-таки реален, и незачем его мистифицировать. А ведь все эти Матиссы да поборники их, Кремневы — всё это бесплодные мистики, и гнать их надо с выставок в три шеи…
— Знаешь, все-таки, что хорошо в картине?
— Ну-ка!
— Впечатление! Какая-то жуть охватывает, если смотреть серьезно…
— Жуть? Хе-хе… Какая жуть? Откуда она?
— Нет, я без шуток, — мотнул подбородком молодой человек. — Ужас кругом. Какой-то, я бы сказал, живописный террор… Нет, нет, впечатление есть, что ни говори…
— Чорт возьми, да разве во впечатлении дело? Дело в жизни, в действительности, в жизненной правде, в реальности… А то впечатление, впечатление! Чушь! Выпьем за упокой «Сумерек»!
Они громко рассмеялись и чокнулись чашечками с кофе.
— Пойдем! — дернув за рукав Горечку, приказал Илья.
И они вышли на улицу…
— Илюша! — позвал Горечка. — Может дернем по одной? А? Всё равно нехорошо. Мы, брат, с тобой двое отверженных. Нам терять нечего. Всё, что у нас есть — с нами, в наших душах и сердцах. Как говорится — Omnia mea mecum porto… Чорт с ним и с искусством! Дернем? А?…