Долго еще Маша вздрагивала при каждом звонке и стремглав бежала к дверям, ожидая какой-нибудь весточки от Ильи. Но шли дни за днями, месяцы за месяцами, год за годом — Илья как в воду канул. Потом пошли слухи о том, что он, якобы, бежал из лагеря и был застрелен в тайге охраной.
Маша часто ходила в толстовскую беседку и часами сидела в ней. Потом уехала в Ленинград, увлеклась фресковой живописью и целиком отдалась работе.
XVIII
Небольшой пассажирский пароход, лениво шлепая плицами по воде, тащился вверх по течению. Белые кожуха его окрашивались в розовый цвет падающим где-то за Волгой солнцем. Кудрявые берега опрокинулись в голубоватую воду безмятежно и спокойно… Слышно было, как на берегу звонко кричала деревенская детвора и особенно выделялся голос плачущей девочки:
— Ой, мама… Я больше не буду… Ой, мама… Не буду больше.
На корме парохода вповалку лежали на грязной палубе третьеклассники. Молодой парень, усевшись на свернутый в бухту канат, наигрывал на гармонии и тянул хорошим мальчишеским голосом:
Пахло смолой, дымом, сельдями и речной вечерней свежестью.
Шагах в десяти от гармониста, прислонившись спиной к чугунному кнехту, сидел Илья Кремнев. Лицо его, с изуродованным, вдавленным носом, заросшее густой белокурой бородой почти до самых глаз, маленьких и бесцветных, было как-то странно неподвижно, точно это было не лицо человека, а маска, надетая неловко и нелепо. Он был очень грязен и оборван. Легкий пиджак, накинутый на плечи, открывал на груди полосатую матросскую фланельку, засаленную и порванную в нескольких местах. На брезентовых брюках чернели пятна нефти. Глядя куда-то за борт, он неторопливо и гнусаво рассказывал свою историю маленькому, чернявому человечку, в ватном бушлате и кордовых ботинках, развалившемуся на палубе возле его ног. Он внимательно слушал Илью, зажав в руке бутылку с водкой.
— Вот, Матвей… а потом… потом меня посадили в тюрьму… Давно уже это было, семь лет тому назад…
Матвей перевернулся на бок и налил в стакан водки. Недоверчиво спросил:
— Так ты, Илья… того… художник?
— Был, Матвей… а сейчас не знаю… с тех пор не рисовал.
— Ив Москве, говоришь, жил?
— Жил.
— Чудно… Как это человек так может?… Ну, мне уж батькой на роду написано зимогором быть… а ты вроде как с понятием… Только, врешь ты, по-моему, что художником был… не похоже что-то. Накось, выпей, друг-художник.
— Нет, не вру…
— Врешь, Илья, врешь. Ну, чорт с тобой, ври. Ты хорошо, здорово врешь…
На глазах Ильи навернулись пьяные слезы обиды.
— Матвей, честное слово, не вру… Ей-Богу, чего мне врать?…
— Ну, ладно, ладно… А бабу эту, как ее звали?
— Не баба, а девушка. Маша. Матвей рассмеялся.
— Вот и на ней тебе не повезло. Запомни, Илья: все Иваны дураки, все Машки — проститутки…
— Не говори так, Матвей… Моя хорошая была… Ты не смеешь так о ней говорить.
— Голос у тебя, брат, противный… Не верится что-то в любовь вашу…
— А нос-то мне потом сломали… в тюрьме, оттого и голос такой. А когда мы с ней… так я еще здоровый был…
— А не побили тебе морду-то где-нибудь по пьяной лавочке? Говоришь только, что в тюрьме, а небось напился, да и того… Чего не пьешь?
— Сейчас выпью.
пел парень, лениво растягивая меха гармонии.
— Ну, а в тюрьму-то за что сел? — неторопливо осведомился Матвей, — стащил чего темной ночкой?
— Нет. За картину.
— Как это — за картину? За картину не сажают. Вот я, например, четыре раза сидел и всё за дело. Один раз щуку в Нижнем на базаре утащил у бабы. Здоровенная была щука! На пуд…
— Таких не бывает… — озлился Илья.
— Клянусь — на пуд! а то и больше. Два года отсидел. Другой раз тещу полоснул ножом по руке… Четыре года дали, да убег через пять месяцев… Без дела, брат, срока не дадут… Как это — за картину?
— А вот так. Написал я ее плохо.
— А ты б хорошо писал…
— Хотел хорошо, а вышла плохо… Ты когда-нибудь о социалистическом реализме слышал?
— Чегой-то? — не понял Матвей, поперхнувшись воблой.