— Да, там, в санатории, оригинал, а это копия, — ответил Алексей Петрович и спросил, глядя на нее с приятным изумлением: — Вы были в том санатории? Вы видели мой рельеф? Он цел, его не выбросили?
— Да что вы? Как можно! Это же шедевр, классика. Отдыхающие восхищаются — все, до единого. Я свидетельствую. Разве кто посмеет поднять руку на великое творение.
— Ну, вы преувеличиваете, — смутился он. — Вещь получилась, мне она нравится. А вам я очень признателен за добрые слова, которых я не заслужил, но… постараюсь оправдать ваш аванс, — он сделал паузу, распрямил плечи и закончил смутившись: — с вашей помощью.
Маша не приняла намека, возможно, не поняла, рассматривая фарфоровый вариант. В фарфоре эта композиция несколько проигрывала, в бронзе она смотрелась гораздо эффектней. Она вспомнила, как тогда в санатории приняла этот рельеф за античную копию, как подумала тогда, что только древние греки умели боготворить женщину, преклоняться перед ее божественной красотой. «Оказывается, среди современных мужчин встречаются еще такие, чудом сохранившиеся в век духовной деградации общества», — мысленно произнесла она, а вслух сказала:
— Сколько же здесь поэзии и грации! Вы как ее назвали?
— «Женский пляж», что ли, — неуверенно обронил Иванов, потому что никак не называл свой рельеф.
— Ну что вы? Это слишком приземленно. Лучше уж «Три грации».
— Уже было, — ласково ответил Иванов.
— Ну и что? У вас свои грации. В названии должна быть поэзия. — Она сделала ударение на последнем слове. — Назвали ж вы девичий портрет «Первой любовью». Кстати, где он? Я хотела еще раз посмотреть, но выставка закрылась. Он у вас? Ну, эта «Первая любовь»?
Неожиданный вопрос смутил Алексея Петровича.
— Продал, — вздохнул он, и невинная улыбка заиграла на все еще розовом от возбуждения лице. Он испытывал неподдельную и необъяснимую радость от встречи. Повторил: — Иностранцу продал, за доллары.
— Продали первую любовь? — с деланным удивлением переспросила Маша, но в голосе ее не было осуждения, только в больших блестящих глазах играл лукавый огонек.
Иванов понимал, что подразумевается не название скульптуры, а первая любовь без всяких кавычек и как в оправдание и тоже с дружеской улыбкой прибавил: — Да ведь и мою первую любовь предали. Так что получилось «око за око». В жизни так устроено: как аукнется, так и откликнется. — Он ждал, что Маша поинтересуется, в какую страну уплыл портрет ее матери и за какую цену. Но Маша не спросила. С большим интересом она продолжала разглядывать другие работы, мысленно повторяя: «Все женщины, женщины, все обнаженные и прекрасные. И никакой пошлости, все изящно, целомудренно». Ей нравилось. Она вспомнила слова матери, делившейся впечатлением от работ Иванова: «Одни женщины и все голые. Странный какой-то он, Алексей: помешался на голых бабах. Ненормальный». В словах Ларисы Матвеевны звучало определенное осуждение. Маша была иного мнения и о самом скульпторе, и о его работах: ей все нравилось, более того, она искренне восторгалась, хотя и пыталась сдерживать свой восторг. Вообще по своему характеру внешне она была сдержанна и не выплескивала наружу свои эмоции по поводу и тем более без повода, и ее душевное состояние выдавали лишь чувственные резко очерченные губы да живительный свет ее блестящих глаз.
— У вас тут настоящий музей, — сказала Маша, одарив Иванова мимолетной улыбкой. — И все это богатство спрятано от людей. Жаль. А мне повезло, я увидела настоящее искусство, катакомбное, если можно так выразиться. Я слышала, что существует какая-то «катакомбная» церковь?
— Обыкновенная авантюра раскольников, что-то вроде «неодиссидентов», — с убежденностью профессионала небрежно сказал Иванов. Его ответ насторожил и заинтриговал Машу.
— Вы верующий? — спросила она невозмутимым тихим голосом.
— Крещеный, — задумчиво произнес он. — Вы это имели в виду?
— Нет, конечно, крестят родители, еще не ведая, кем будет их чадо, когда вырастет — верующим или безбожником, — не повышая голоса продолжала Маша. — Мои родители не крестили меня, опасаясь неприятностей от партийных властей. Но я сама крестилась пять лет тому назад в самом начале этой дурацкой перестройки. И дочь свою крестила.
— Вы находите перестройку дурацкой?
— А вы не находите? — переспросила Маша.
— Я считаю ее преступной. А ее лидеров государственными преступниками, уголовниками.
— Я с вами согласна. Но откуда у вас такое категорическое мышление о «катакомбной» церкви?
Иванов не спешил с ответом, и Маша прибавила:
— Дело в том, что наша газета писала о ней сочувственно и даже в защиту ее. Я, конечно, не компетентна в делах церковных, я рядовая верующая.
— Среди моих немногих друзей и приятелей, — начал Алексей Петрович, глядя на Машу проницательным страстным взглядом, — есть епископ, человек в высшей степени порядочный и честный, широко эрудированный, заслуживающий доверия и уважения. Он бывает у меня здесь, мы беседуем по разным вопросам бытия, в том числе и о положении в русской православной церкви. Как-нибудь я вас познакомлю — если вы пожелаете?
— Для моей профессии полезно всякое новое знакомство, тем более с высшим духовным лицом. Я же вам сказала, что я «молодая» верующая. Теперь я поняла, что мой вопрос о вашей вере был излишним. Я права? — Она смотрела на него с кротким смиренным любопытством. Он любовался ее нежным, овальным, матовой бледности лицом, с которого исчез взволнованный румянец, бездонными загадочными глазами, ее элегантным нарядом. И его подмывала вот так непосредственно высказать ей свое восхищение. А она ждала от него ответа на свой вопрос о вере, чуткая, нежная и, казалось, понимала его очарованный взгляд.
— Тут надо уточнить, что мы имеем в виду под верой, — начал он мягким глуховатым голосом и деликатно отвел от нее недвусмысленный взгляд. — Я знаком с Евангелием и считаю эту священную книгу кладезем человеческой мудрости. Не все поучения апостолов равноценны. А вообще — это кодекс бытия человеческого.
«Говорит словами своего друга епископа», — почему-то решила Маша и спросила:
— А вопрос о Боге, о бессмертии души?
Он посмотрел на нее с благоговением, и добрая душевная улыбка затрепетала в его аккуратно постриженных темно-каштановых усах.
— Видите ли, Машенька. — ласкательное слово случайно, помимо воли, сорвалось у него с языка, и он совестливо потупил глаза: — Извините, что я так…
— Ничего, вам я разрешаю. Мне даже приятно, тем более мы же старые знакомые, как это ни банально звучит. — В глазах ее светилось детское доверие.
— Да-да, не банально, а скорее книжно. Я тоже знаю вас сотню лет.
И они оба вдруг, как по команде, раскатисто рассмеялись. Смеющийся маленький рот Маши обнажал ровные белые зубы, а смеющиеся глаза Иванова забавно, как-то по-детски щурились. Так они стояли друг против друга, ощущая притягательную теплоту, позабыв о незаконченной фразе Алексея Петровича. Наконец он вспомнил:
— Так о чем мы? Да, о Боге и бессмертии души. Не хотелось бы на такую серьезную тему говорить походя. Давайте перенесем на «попозже»? Хорошо?
— Согласна. А теперь вы покажете мне свою мастерскую, или, как сказала мне мама, ваш «цех». Я ж говорила вам на выставке, что не представляю технологию вашей профессии.
В «цеху» внимание Маши сразу же привлекла композиция «Девичьи грезы».
— Как интересно, — воскликнула Маша вполне искренне. — И как вы лепите — с натуры вот этих обнаженных. — Иванов молча кивнул. — И где вы их берете?
— Есть специальная организация — цех натуры. Мы вносим положенную плату за час, за два, ну сколько потребуется. Вот эту композицию я назвал «Девичьи грезы».
— Гадает на ромашке: любит-не любит. Название поэтичное. И фигура девушки очень мила. Кто она?
— Жена сексолога. — Ироническая улыбка заиграла в глазах Иванова.
— Вот даже как? А муж знает?
— Она говорит, что не знает.
— Осталось вылепить лицо и руки?
— В этом вся загвоздка. Природа допустила дисгармонию: при отличной фигуре подкачали руки, главным образом пальцы.
— А лицо?