Выбрать главу

И еще один провал в памяти не давал Антошину покоя. Это началось в ночь со второго на третье января. Он лежал в сильной простуде после того, как ходил с Илюшей Фадейкиным смотреть на человека, который искал место лакея. Уже в подвале давно видели третьи сны, когда Антошина резанула нечаянно всплывшая в памяти фамилия. И все, что было с нею связано, было настолько страшно и грозило такими опасностями революционному подполью, что Антошин не мог себе позволить дожидаться утра. Нужно было немедленно, сию же минуту одеваться, бежать в Зойкины меблирашки, разбудить Конопатого, и чтобы тот, не медля ни минуты, тут же принимал меры. Он накинул на себя полушубок и стал дрожащими от нетерпения руками натягивать валенки, когда проснулась Ефросинья, увидела возившегося со своими валенками что-то возбужденно бормотавшего Антошина, вскрикнула и вместе с проснувшимся от ее крика Степаном насильно уложила его снова в постель. А Антошин отбивался, кричал, чтобы ему не мешали, потому что дело идет о судьбах сотен борцов за рабочее дело и он не имеет права дожидаться до утра… Но его все же удержали в постели, и он вскоре снова потерял сознание, потому что у него была температура свыше сорока…

А утром он помнил только, что порывался бежать куда-то посреди ночи и что-то кому-то сообщить очень важное, но что именно, так и не смог вспомнить ни тем утром, ни впоследствии, вплоть до последнего его тюремного свидания накануне бегства.

Но об этом мы еще расскажем в свое время.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

I

Антошин ожидал суда, который по крайней мере на несколько лет должен был решить его судьбу. Готовился, как мог. Еще и еще раз обдумал свое положение и понял, что если он вздумает давать правдивые показания о том, что связано с его жизнью до рокового дня Нового года, то его свободно могут запрятать в сумасшедший дом.

Собственно говоря, только сумасшедшего дома Антошин по-настоящему и боялся. К возможности попасть на каторгу или в ссылку в более иле менее отдаленные места он относился не столько с опасением, сколько с любопытством. Его, пожалуй, как это ни странно, чем-то даже радовала перспектива получить каторжный приговор, Полит-каторжанин! Звучит здорово! Бывший политкаторжанин Георгий Антошин! Великолепное сложносочетание. Мальчишество? Может быть. Скорее, все же романтика. Миллионы ровесников, старших и младших братьев и сестер Антошина остро и безнадежно завидовали тем, кому выпало трудное и высокое счастье быть зачинателями рабочего движения, первыми солдатами Российской социал-демократической рабочей партии (большевиков).

Это, конечно, никак не означало, что Антошин собирался переть на рожон. Его тактика по-прежнему состояла в том, чтобы отрицать все, что не могли доказать представители обвинения.

Он твердо решил разыгрывать, из себя на суде рядового рабочего, работающего над своим самообразованием и не связанного, ни с одним подпольным кружком, ни с одним революционером. Но, пусть это и было не совсем последовательно, на свое последнее слово он возлагал совсем другие задачи.

Четыре дня подряд, с утреннего подъема и до вечерней проверки, Антошин до полного изнеможения шагал взад и вперед по своей одиночке, продумывая, оттачивая, дополняя и запоминая свою речь на последнем заседании своего будущего процесса. Пять шагов вперед по диагонали, в обход параши и табуретки, и пять шагов назад, пять вперед и пять назад…

Его стала мучить бессонница. Он просыпался вскоре после полуночи и до рассвета ворочался на койке с боку на бок, со спины на живот, садился, свесив ноги на холодный пол, стараясь довести себя до состояния усталости, уставал, ложился, но вскоре снова просыпался, и все начиналоеь сначала.

На пятые сутки Антошин, придя в полнейшее отчаяние, слез во втором часу ночи с койки и стал, в темноте, то и дело натыкаясь то на столик, то на табуретку, то на парашу, бродить взад и вперед пр отвратительно гулкой камере…

Открылся глазок – тусклый светло-оранжевый четырехугольничек.

– Чего топаешь? Спать!

Это был голос надзирателя Внучкина, доброго.

– Не спится, – сказал Антошин.

– А это никого не касается. Tы ложись и спи.

По голосу Внучкина было видно, что, ему очень скучно.

– Ты на суде когда-нибудь бывал? – спросил его Антошин, переходя на доверительный щепот. – Не, – прошептал в ответ Внучкин. – В суды – это конвойная служба, а наше, дело – при тюрьме… Ты спи!.. Я кому говорю!. Ты моментально ляжь и спи!..

– А можешь ты себе, господин надзиратель, представить будто ты, судья или, скажем прокурор? – продолжал Антошин, не обращая внимания на приказания Внучкина.

– Тише, черт! – свирепо прошелестел тот в глазок. – Не, не могу… Образование не позволяет… Рылом не вышел…

– У тебя свободное время найдется, минут десять?

– Спать ложись! – отвечал надзиратель с неуверенной строгостью. – Что мне, старшому докладать, что ли?

– Не доложишь, – сказал Антошин. – Не такой ты человек, чтобы докладывать.

Внучкин тяжко вздохнул, сокрушаясь, видимо, по поводу своего мягкого характера.

Он постоял молча, снова вздохнул, не закрывая глазка, ушел в самый конец коридора, вернулся назад и еле слышно продышал в глазок:

– Ну, есть у меня, скажем, время…

– Алексей Лукьяныч, – сказал тогда Антошин. – Ты себе представь, будто ты председатель судебной палаты, или прокурор, или еще кто-нибудь в таком роде, а я тебе буду свое последнее слово говорить, будто я на суде. Понятно?

По ту сторону железной двери воцарилось на долгую минуту молчание. Задвижка глазка закрылась, снова послышались удаляющиеся шаги надзирателя, потом – приближающиеся. Около двери, за которой томился, переминаясь с ноги на ногу, Антошин, шаги затихли. Прошла еще минута и еще одна. Снова, на этот раз совершенно бесшумно, будто смазанная, открылась задвижка глазка, и Внучкин шепнул:

– Валяй!.. Только чтобы тихо!.. А то выгонят меня, куда денусь!

На мгновенье в невидимой двери возник светло-оранжевый четырехуголъничек и сразу пропал, потому что глазок накрепко закрыло от коридорной могильной тишины большое, хрящеватое, покрытое седоватым пушком желтое ухо надзирателя.

– Господа судьи! – начал Антошин шепотом, и опять блеснул оранжевый квадратик.

– Ты мне не дуй в ухо! Щекотно! – продышал надзиратель. Глазок снова утонул во мгле.

Антошин чуть отодвинулся в глубь камеры.

– Господа судьи! – повторил он и вдруг почувствовал, что его охватывает дрожь, словно он и впрямь выступает перед судьями со своим последним словом. Кого убеждать в своей правоте? Вас? Смешно! Вас потому и поставили судить революционеров, что вы сознательные контрреволюционеры. Строй, который вы пытаетесь подпереть виселицами и каторжными тюрьмами, давно прогнил и обречен на гибель. (Эта фраза так нравилась Антошину, что он ее тут же и с еще большим чувством повторил.) Да, строй, который вы пытаетесь подпереть виселицами и каторжными тюрьмами, давно прогнил и обречен на гибель. Но агитировать я вас не буду. Уж вы-то вдоволь наслушались последних слов, и уж кому, как не вам, понимать, что правда на нашей стороне и что история работает на революцию. А если вам это все еще непонятно, затребуйте соответствующие судебные дела и почитайте. Лично я особенно рекомендую речь на суде рабочего Петра Алексеева. Очень хорошая речь. Лучше не скажешь.

II

Вот вы сидите здесь, в высоких своих креслах, важные такие, сытые, гордые. Судите. У каждого ордена, высокие чины. Дворяне. У кого есть имение, гордится имением. У кого нет имения, мечтает об имении. Кто родовитый, хвастает своим старинным родом. Кто не родовит, мечтает, чтобы его считали столбовым дворянином. Над вами во всю стену портрет царя-императора. И вам под этим портретом спокойно: вы его защищаете, а он вас. Ведь вы как думаете? Вы думаете: на наш век царского строя хватит, а что будет, когда нас не станет, на это нам плевать. Вы думаете: после нас хоть потоп, и тут-то вы, господа, и ошибаетесь, очень жестоко ошибаетесь! Потоп, святой революционный потоп придет не после вас, а еще при жизни большинства присутствующих на моем процессе. Не пройдет и четверти века. Вы еще будете тогда довольно крепкими стариками, а то и просто пожилыми людьми. Вот поэтому-то и мне так занятно следить за вашими спокойными лицами, за вашим уверенным поведением, что я ясно вижу вас совсем-совсем иными. Вы сейчас спокойны, а станете ужасно нервными. Сейчас вы горды, а тогда у вас будет взгляд, как у кролика, – робкий такой, заискивающий. Вы будете скрывать, что когда-то были важными царскими, чиновниками, что у вас были большие чини, имения, знатная и богатая родня. Вы будете мечтать о родственнике – рабочем, крестьянине, служащем, продавце в лавке, пожарном, сапожнике, портном, на худой конец – даже о золотаре, мечтать так, как сейчас мечтаете о том, как бы вдруг оказаться родственником царя, или министра, или миллионера-фабриканта. Вы будете искать благосклонного взгляда вашей бывшей горничной, вы будете просить рекомендации у вашего бывшего кучера, будете стараться подружиться с вашей бывшей прачкой. Ваши дети будут стыдиться вас. Кое-кто из них будет даже пытаться пробраться в ту партию, которая сейчас еще только складывается, но которая, не пройдет и четверти века, станет во главе революционной рабоче-креетьянской России.