И, сбросив это испытанье с плеч, она не стала их сопровождать по обветшалым комнатам и еще более обветшалым коридорам, заставленным старыми добротными мебелями. По малиновым стенам поблеклые прямоугольники остались на память о картинах. В буфетной Сидония разлила коньяк, Эразм провозгласил тост — за Йену.
— Stoss an! Jena lebe hoch! Hurra![1]
— Нашли что славить, — усмехнулась Сидония. — В этой Йене Фриц и Асмус только зря деньги переводили, вшей набирались да слушали разный философский вздор.
Она вручила братьям ключи и вернулась к матери, которая так и стояла на том самом месте, где ее оставили, недвижно наблюдая приготовленья к большой стирке.
— Матушка, вы мне не дадите немного денег, талеров шесть-семь, — кой-что устроить для нашего гостя.
— Милая моя! Да что ж еще устраивать? Кровать, слава Богу, в комнате, какую ему выделили, стоит.
— Да, но слуги там держат свечи и повадились Библию читать в свободные часы.
— Но, милая моя, зачем же ему в комнату соваться средь бела дня?
Сидония предположила, что ему, может быть, захочется что-то записать.
— Записать? — предположение дочери поставило фрайфрау в совершеннейший тупик.
— И ему для этого понадобится стол, — Сидония воспользовалась своим преимуществом. — А на случай, предположим, ежели ему захочется помыться, нужен кувшин, и таз, и ведро.
— Но, Сидония, неужто он умыться у колодца не умеет? Все братья твои так моются.
— И в комнате даже стула нет — куда он платье на ночь будет складывать?
— Платье складывать! Холодно еще, что ж на ночь раздеваться! Я и сама-то на ночь не раздеваюсь, и летом даже, вот уж лет двенадцать!
— И однако родили нас восьмерых! — вскрикнула Сидония. — Упаси меня Боже от такого замужества!
Это замечание фрайфрау пропустила, кажется, мимо ушей.
— Но ты о другом не подумала. Как бы отец голоса не возвысил.
Сидония и бровью не повела.
— Придется этому Дитмалеру мириться с отцом и с тем, как мы живем, а нет, пусть убирается к себе домой, скатертью дорожка.
— Так почему бы ему и с нашими гостевыми не смириться? Фриц ему рассказывал, я думаю, о нашем простом, богобоязненном обычае.
— Но разве богобоязненность непременно за собой влечет отсутствие урыльника? — поинтересовалась Сидония.
— Что за речи? Да что с тобой, Сидония? Или ты стыдишься родительского дома?
— Да, стыжусь.
В свои пятнадцать лет Сидония вспыхивала, как спичка. Не просто вспыльчивость, горячность — жар души отличал всех юных Харденбергов.
И Фрицу загорелось повести друга на реку, пройтись по тропке, проторенной по-над рекой, говорить и говорить: о стихах, о назначенье человека.
— Об этом мы где угодно можем говорить, — возразил Дитмалер.
— Но я хочу, чтоб ты увидел, как мы живем, — объяснял Фриц. — Всё по старинке. Мы в Вайсенфельсе старомодны, зато у нас здесь покой, у нас здесь heimisch[2].
Один из слуг, из тех, что стояли подле корзин, но облеченный уже в темную ливрею, явился при дверях и доложил, что Хозяин рады будут принять сыновнего приятеля у себя в кабинете, до обеда.
— Старый враг у себя в логове! — крикнул Эразм.
Дитмалеру сделалось неловко.
— Я за честь почту представиться твоему отцу, — сказал он Фрицу.
2. В кабинете
Стало быть, Эразм в отца пошел: тучный фрайхерр, учтиво приподнявшись из-за стола в сумеречном кабинете, оказался вдруг приземист; и был он в ночном бумазейном колпаке — от сквозняков. Но в кого тогда у Фрица — мать, та зыбкость, эфемерность, не более, — его угловатая худоба, высокий рост? Зато — в точности, как старший сын, — фрайхерр заговорил с места в карьер, мысли только и ждали случая вырваться словами.
— Милостивый государь, я прибыл в дом ваш, — залепетал Дитмалер, и тут же фрайхерр перебил:
— Дом этот не мой. Правда, я купил его у вдовы фон Пилзах для нужд семейства, когда назначен был директором в Управление соляных копий Саксонии, и пришлось переехать в Вайсенфельс. А подлинное именье Харденбергов, дом и угодья, те — в Обервидерштедте, в княжестве Мансфельд.
Дитмалер отвечал учтиво, что за счастье бы почел посетить также и Обервидерштедт.
— И увидали бы одни руины, — сказал фрайхерр, — и скот некормленый. Однако владения эти наследственные, затем и стоят упоминанья, да-с, а лучше я, воспользовавшись случаем, спрошу у вас, правда ли, что мой старший сын Фридрих спутался с молодой особой из среднего сословия?
— Не слыхивал, чтоб вообще он с кем-то путался, — Дитмалер возмутился. — Но так или иначе, думаю, едва ли можно его мерить общей мерой, он философ и поэт.