Лука стоял в дверях, Готфрид распоряжался в Vorzimmer[63], ведущей в большую нижнюю приемную. После недавнего путешествия с фрайхерром в Нойдитендорф в нем проступила мягкая, почти ласковая властность, какой прежде за ним не замечалось. Эразм допускал, что Готфрид попивает.
— Скажешь тоже, — возмутилась Сидония. — Ты слишком долго не был дома.
Зеваки, кто парами, кто по трое, кто вчетвером, а кто поврозь, слонялись по Клостергассе, чтоб поглазеть на прибывающих гостей, особенно на знать, какую здесь не часто встретишь. Старого графа Юлиуса фон Швайница унд Крайна доставило торжественное, как катафалк, ландо.
— Отведи меня, любезный, где потише.
Готфрид подставил ему плечо, отвел в кабинет.
По приемной медленно расхаживали слуги, всех обнося араком. Фриц высматривал тех, кого числил в своих собственный друзьях, и тех, кто понимал поэзию, как Фридрих Брахманн, к примеру, адвокат, который с ним учился в Лейпциге. Брахманн был хромой от рожденья и ходил так осторожно, чтоб ни одна душа об этом не проведала (каждая собака в Вайсенфельсе об этом знала). Брахманн надеялся поступить в налоговую службу. Там никому не будет дела до его увечья, а до эстетических его понятий тем более. Фриц поддел его под локоть, другой рукой приобнял Фредерика Северина.
— А, дружище, поздравляю, — сказал Северин. — А что ваш братишка, который любит воду?
— Ему, кажется, не положено быть внизу, — ответил Фриц. — Но я уверен, что он где-то здесь.
Луиза, сестра Брахманна, была закадычная подруга Сидонии, и та к ней ринулась, едва Готфрид возвестил ее имя. Луизе было двадцать девять, она была поэт.
Девицы были в белом обе, и от одной портнихи, но Сидония летала в белом облаке, плыла в белых волнах, тоненькая, легкая, странная на вайсенфельский вкус, тогда как Луизе оставалось только уповать на то, что она хотя бы нынче не услышит того сображенья, что уж пора, пора Луизе Брахманн белого отнюдь не надевать.
— Ах, да, Луиза, я же с Фрицем переговорила, он пошлет твои стихи Фридриху Шиллеру, только ты их перепиши, а то эти великие люди, знаешь, часто теряют то, что им пришлют.
Глаза Сидонии сияли от счастья, что можно угодить подруге.
Луиза не ответила.
— Ты ведь этого хотела, Лу?
— Но твой-то брат сам не будет их читать?
Сидония запнулась.
— Я уверена, он уже их прочел.
— И что же он сказал? — и, спустя мгновенье: — Ах, какая разница, это ведь всего-навсего слова, женские увечные слова.
Скорей бы уж из Грюнингена заявились, ими бы заняться, думала Сидония, а там, глядишь, рояль всех соединит. Она знала: Рокентины выехали, Мандельсло догадалась послать мальчишку-конюха (нового мальчишку-конюха) гонцом, едва они пустились в путь. Конюх этот, плотно одетый темной пылью, уже прибыл, его уже обласкивали на кухне. Меж тем явились Юсты, Селестин, великолепный в парадном темно-зеленом мундире, ему положенном по чину. Хойну, прибывшему с Юстами вместе, мундир тоже был положен, но, очевидно, не тот, какого бы ему хотелось. Каролина, редко прикасавшаяся к спиртному, хлебнула полрюмочки арака и подошла к Фрицу, Эразму, Северину и Брахманну.
— А где Сидония? — она спросила.
— С Луизой, с бедняжкой Луизой, — сказал Эразм. — Но, главное, вы приехали, Каролина. Вы наш лучший друг, самый лучший друг. Вы миротворица. Даже Сидонии до вас далеко.
— Верно, — сказал Фриц. — Где Юстик, там можно быть покойным.
— И я надеюсь, мадемуазель, вы окажете мне честь пожаловать в мою книжную лавку, — сказал Северин.
— Непременно! — крикнул Фриц. — Она в книгах разбирается не хуже моего, а в музыке гораздо лучше!
— В музыке и разбираться нечего, — Каролина улыбнулась.
— Вы попозже нам сыграете.
— И в мыслях не имела.
Фриц поклонился, удалился: хозяин дома, куча дел. Каролина медленным взглядом обвела гостей, запретив себе смотреть ему вслед. Гости мелькали смутно-серыми, белыми, темными мазками, мундирные (эти разговаривали всё больше друг с дружкой) сверкали брызгами и угасали по мере угасанья дня. Сумерки, слава Тебе Господи, потворствуют всем нам. Белые платья, теперь особенно кидаясь в глаза, мелькали тут и там, да, но где ж Сидония? Ах, да, устремилась на выручку к Зенфу: он стоял совсем одни и, в знак того, что помнит о былом своем позоре (имея кучу нового платья), в латаном-перелатаном фраке. Сидония качает головой, хохочет. Странно, очень странно, Зенф, кажется, никогда не говорит смешного. А у самого у него — удивленный, почти оторопелый вид.