Выбрать главу

Ранней весной охватывает меня грусть, входит в меня странное беспокойство, похожее на тоску по быстротечности жизни, которая, может быть, только сродни затаенному счастью, и я, смущенный торопливостью жизни, особенно заметной весной, впитываю в себя, стараюсь удержать памятью цветущую иву на прогретой солнцем розовой опушке, отразившую свое пушистое золото в талой воде, или мелькающего в небе летучей мышью токующего бекаса, или печальный посвист пролетающего ручьем чирка...

Но какая же печаль у весеннего селезня? Это не его, а моя печаль окрашивает звуки весны, это я печалюсь, шагая по мятой, ранимой земле, это моя душа не в силах примириться с неизбежным уходом из прекрасного мира и, охваченная острым чувством сопричастности ко всему сущему на свете, страдает от бессилия бренной плоти вечно пребывать на земле.

Весна!

Ручей превратился в мутную напористую речку, затопленные кусты дрожат каждой своей веточкой на свивающихся струях течения, мостики снесены. Мы с другом ищем какую-нибудь жердинку, перекинутую местными жителями через ручей. И находим две ольховые слеги, будто суриком намазанные на свежих зарубах. Мостик этот колышется под ногами, пружинисто гнется, ноги судорожно напрягаются... Ах, черт побери! Но нет, не упал, не сорвался! Нашел какое-то единственно возможное в этот момент движение тела, сделал нетвердый шаг, удержался в равновесии и с великой освобождающей радостью ступил на тот плоский и твердый бережок, на холодную озимую травку, ступил с таким чувством, будто теперь надолго, если не навсегда, отрезан от привычного для тебя мира.

Я до сих пор не могу понять, почему именно там, на том берегу, охватывало нас чувство освобожденности и воли. Росли там такие же осинники и березняки вперемежку с елкой, встречались такие же серенькие деревеньки среди полей и лугов, как и на этом берегу. Но манил нас с другом именно тот бережок, и всегда нам казалось, когда мы ступали на его твердь, что тут-то и начиналась другая земля, к которой мы стремились, другие ее просторы и тайны — начинался край обетованный.

На том бережку, после удачной переправы, мы развязывали свои рюкзаки, кипятили в котелке мутную воду, заваривали крепкий чай и пили, обжигаясь, из эмалированных кружек эту густую заварку и ели черный хлеб.

В свои семнадцать лет я был легок на ногу, меня не смущали расстояния, попутные грузовики, в грязных кузовах которых добирались мы с другом от далеких мест нашей охоты; бездорожье и ночевки в холодном лесу у костра или на щелястом покатом полу жарко натопленной бедной избы, которая остывала к утру до погребного холода; короткие ночи, когда вместо подушки — угловатый рюкзак, а вместо одеяла — теплый бок спящего рядом друга. Тьма избы, сонные вздохи хозяйки, нудный плач маленького — все это не мешало мне, все это было неизбежно в моем приближении к тому единственному, неповторимому утру, а вернее, к предтече утра, пребывая в зыбком течении которого я уже не вспоминал усталого взгляда женщины, взявшей с нас за ночлег полбуханки хлеба... Забывал запах нищеты и послевоенного разора. Все забывал! Чтобы много лет спустя вспомнить и удивиться, разглядывая в памяти такую неуместную улыбку во тьме несчастного, бедного жилища одинокой женщины, потерявшей мужа. Тогда она казалась нам старой бабой, и только теперь я понимаю, как молода и печально красива была та тридцатилетняя вдова с четырьмя детьми на руках в покосившейся избе. Сколько их было потом — голодных этих, послевоенных весен!

Но тогда во мне жил самоуверенный себялюбец, которого всякий раз болезненно возбуждала охотничья страсть и который испытывал всепоглощающую радость бытия, зная с уверенностью, что именно он имеет право не оглядываться на чье-либо горе или нужду, потому что свою эту радость он ни у кого не отнимал, а сам себе добывал на том, поросшем травкой, сухом бережку,— радость, которую, может быть, и не понимали многие люди.

Тот человек, которого я увидел вдруг напряжением памяти, помнил в те годы только себя, забывая домашние беды, голодную жизнь, и ему казалось, что люди, встречавшиеся ему в пути, не требовали к себе участия, видя в нем такого же обездоленного войной, как и сами они, худощавого, с голодным взглядом парнишку, едущего добывать пропитание для семьи. Хотя сам себя он считал баснословно богатым человеком, потому что плечи ему оттягивали ружье и рюкзак с тяжелыми патронами.