– Надо предупредить дядю Адриана, – сказала Леа.
– Как это сделать? После короткого появления в начале февраля он больше не дает о себе знать.
– Перед отъездом он сказал мне, что при острой необходимости можно известить Ришара Шапона, который будет знать, как с ним связаться. Съезжу в Бордо.
– Я отправлюсь с тобой.
– Нет. Если мы поедем вдвоем, лейтенант что-то заподозрит и, возможно, прикажет за нами проследить. У меня есть идея. Завтра папа и Руфь едут повидать Лауру в пансионе. Я скажу им, что мечтаю повидать сестренку.
Выходя, Леа столкнулась в дверях с благоухающим лавандой молодым человеком, который заключил ее в объятия.
– Прекратите… Это ты? Совсем о тебе забыла!
– Как! Едва приехал, а уже вычеркнут из твоей жизни. Не по-дружески.
– Нет, Матиас. Дело не в этом. Я… извини, ничего не могу тебе сказать. Давай встретимся через час у часовен.
Начался дождь. Леа встретилась с Матиасом в часовне. Прижавшись друг к другу, чтобы согреться, они принялись вспоминать, что случилось с ними после того, как они расстались в Орлеане.
Леа рассказала все, включая убийство человека, который намеревался ее ограбить, но умолчала о своих отношениях с Франсуа Тавернье.
Что касается Матиаса, то он, приняв участие в спасении раненых в Орлеане, потом долго блуждал среди развалин, в толпах беженцев, тщетно пытаясь найти свою подругу. Вместе с группой солдат оказался под командованием юного младшего лейтенанта и сражался у кафедрального собора. Все его товарищи, за исключением капрала, вместе с которым он и оказался в плену, погибли. Их загнали во временный, окруженный колючей проволокой лагерь у церкви Сент-Эверт, а затем переправили в Мотт-Санген. На другой день он участвовал в тушении пожаров, которые целых пять дней опустошали центр Орлеана, в расчистке завалов, в погребении умерших. Пешком, в компании жалкого сброда, он присоединился к восемнадцати тысячам пленных лагеря в Питивье. Спали они прямо на земле, в грязи, изголодавшиеся, грязные, завшивевшие, не чувствуя зловония, которое от них исходило; некоторые из них уже месяц, как не меняли рубах и носков. Из-за куска заплесневелого хлеба, из-за черпака ячменной похлебки, выплеснутого в солдатский котелок, отбитую кружку или консервную банку вспыхивали драки.
Опустив голову, Матиас рассказывал все. О тридцати граммах конины, на которые время от времени они имели право, об их радости, когда ассоциация "Женщины Франции" доставила им несколько одеял, о бутербродах с ливерным паштетом, раздаваемых американскими легионерами, о пахнувшем гвоздикой куске мыла, который дала ему девочка, о постоянно ускользавшей надежде на скорое освобождение, о всеобщем доверии маршалу, о пачке табака стоимостью в один франк, продававшейся за сто франков, о растущем отчаянии, об обеднях, на которых присутствовало все большее количество военнопленных: сто человек из восемнадцати тысяч в начале июня, две тысячи из двух тысяч пятисот остававшихся – в начале августа. Он говорил, что находился среди этих двух тысяч молящихся о возвращении. С яростью рассказывал он об их трусости, когда речь шла о побеге, хотя сбежать было нетрудно, об их радости при объявлении о перемирии, об их разочаровании при чтении статей о прекращении военных действий, особенно параграфа 20, которым утверждалось, что "все французские военнопленные останутся в немецких лагерях до заключения мира", о долгих часах безделья, посвященных пережевыванию воспоминаний о "прежних" временах, сочинению на пустой желудок меню раблезианских пиршеств, мечтам о женщинах. К счастью для него, подошло время уборки урожая. Он был включен в число молодых деревенских парней, которых рассылали по всей Франции, чтобы заменить отсутствующих мужчин.
– Никогда не поверил бы, что стану испытывать такое наслаждение от уборки снопов под палящим солнцем! Ну и ели мы столько, сколько хотели.
С фермы в Босс он написал ей и отцу. Оба письма до сих пор так и не дошли. Не получив ответа, он попытался бежать, "позаимствовав" одежду у владельца фермы. Не прошел он и тридцати километров, как был схвачен и в вагоне для скота отправлен в Германию. Но в лагере в окрестностях Франкфурта он провел всего две недели и был направлен в лесоводческое хозяйство, где и оставался до освобождения. Он не понимал, почему его освободили: он не был кормильцем семьи. Единственным тому объяснением могло послужить окончание работ в лесу. Леснику больше не требовались рабочие руки, а лагеря в округе были переполнены. К тому же именно в то время правительство Виши пускало в ход все средства, чтобы добиться освобождения военнопленных. Ему повезло. А еще больше повезло в том, что был он здоров и крепок.
– Чем ты теперь займешься? – спросила Леа.
– Буду работать. Отец очень во мне нуждается.
– Да, конечно. А война?
– Что, война?
– Есть люди, которые продолжают сражаться.
– Ты хочешь сказать – в Северной Африке?
– Да, Или у генерала де Голля.
– Ты знаешь, в поезде целых два дня только о нем и разговаривали. Многие считают, что это несерьезно, и рады положиться на маршала.
– А ты сам-то что думаешь?
– Ну, я пока думаю только об одном: вот я вернулся домой и обнимаю женщину, которую люблю. А де Голль может и подождать, – сказал он, осыпая ее поцелуями.
Леа сердито его оттолкнула.
– Ну, дорогая. Уж не хочешь ли ты мне сказать, что интересуешься политикой, что ты – голлистка?
– Ты не понимаешь. Тут не просто политика. Речь идет о нашей свободе.
Юноша громко рассмеялся.
– Всего ждал, но только не этого. Кокетливая красавица Леа Дельмас произносит речи о свободе и генерале де Голле и больше не желает кружить головы парням. Что с тобой произошло? Откуда такая перемена?
Леа разгневанно вскочила.
– Что со мной произошло? Я видела, какой ужасной смертью гибли женщины и дети… Я убила человека… Я считала, что мать моя здесь в безопасности, а она погибла в Бордо под бомбами… Неизвестно, где Лоран… У нас больше нет денег… Почти не осталось еды… Немцы заняли дом… И мой отец… мой отец сходит с ума…
Кулаки Леа стучали по оштукатуренным стенам.
– Прости мне мою неловкость. Теперь я дома и помогу тебе.
Он расцеловал ее лицо, голову, ища в волосах запах сена, который оставался там прежде, когда они валялись в амбаре, и уловил аромат ванили, которым пахла ее кожа. С силой прижал он Леа к себе. Пока его пальцы торопливо расстегивали пуговицы блузки, его зубы впились в губы подружки. Леа больше не двигалась. Внезапно она почувствовала, что ее тело отзывается на грубые ласки Матиаса. Она повторяла себе, что не должна поддаваться, что любит Лорана, что теряет голову и слишком неосторожна, но столь сильным было в ней желание почувствовать прижавшееся к ней чужое тело и ощутить чужую плоть в себе, что всякое сопротивление было заранее обречено. Она услышала, как застонала, как бессвязно забормотала какие-то слова. Быстрее же, быстрее… Пусть он ее берет… Чего он ждет? Раздраженно сорвала она трусы, бесстыдно и страстно предлагая себя.
– Иди же.
Юноша вглядывался в этот рыжеватый треугольник между подвязками ее черных нитяных чулок, подчеркивавших белизну внутренней стороны ее бедер. Его лицо утонуло в мягком душистом и влажном паху. Под его языком Леа безудержно постанывала.
На мгновение ее глаза раскрылись, и взгляд упал на лицо согнувшегося под тяжестью креста Христа. Ей показалось, что статуя оживает, и Сын Человеческий понимающе смотрит на нее. Вскрикнув, она содрогнулась от наслаждения под поцелуями Матиаса. Отвердевшие груди причиняли ей сладкую боль. Оторвав его голову от живота, она жадно впилась в рот, который только что доставил ей такое наслаждение, пьянея от его вкуса.
Раздвинув ноги, она выговорила:
– Возьми меня.
И снова застонала от наслаждения, когда плоть мужчины прикоснулась к ее распухшей от вожделения плоти.
Дождь усилился, было сумрачно, как зимой. В открытой часовне полуодетые парень и девушка спали у подножия каменной скульптуры, которая, казалось, их оберегала.
На другой день после приезда Матиаса Леа вместе с отцом, своей теткой Бернадеттой и Руфью отправилась в Бордо, сославшись на желание повидаться с Лаурой и приобрести семена для огорода. После невыносимого обеда у дяди Люка, на котором только и было разговоров, что о выпавшем Франции счастье в лице маршала Петена, она добилась разрешения отправиться за покупками.