27 июля пришло последнее письмо от Сары. Остановившись под деревом, Леа вскрыла конверт. «Я уже буду в Париже, когда ты прочтешь эти строки. События последних дней не позволяют мне скрываться. Ведь мой народ отправляют на заклание. Цензура работает безупречно, так что, вероятно, ты не в курсе. Вот факты в том виде, в котором мне их сообщили мой друг-еврей и его подруга, работающая в управлении по делам евреев.
В ночь со среды на четверг, между тремя и четырьмя часами утра, французские полицейские постучали в двери тысяч семей евреев-иностранцев, находящихся в Париже, и арестовали их. Благодаря пособничеству сочувствующих полицейских, увы, слишком немногочисленных, некоторым удалось бежать. Остальных – женщин, стариков, детей, мужчин, даже больных, – увели, разрешив взять с собой лишь скудный багаж. Самых слабых отвезли на автобусах, других отвели пешком. Встречавшиеся на их пути парижане отворачивались. Их согнали на зимний велодром. Семь тысяч, из которых детей – 4051 человек! Еще шесть тясяч были доставлены в лагерь в Дранси. Французская полиция задержала тринадцать тысяч человек только на том основании, что они евреи!… Вроде бы немецкие власти разочарованы: они рассчитывали на 32 ООО человек!… Чтобы спастись от облавы, многие несчастные кончали жизнь самоубийством. Женщины, памятуя о погромах времен своего детства в России или Польше, выбрасывались из окон вместе с детьми.
Для того чтобы принять такую людскую массу, ничего не предусмотрели, и семь дней арестованные оставались под накаленной солнцем наполовину железной, наполовину стеклянной крышей, без доступа свежего воздуха, в зловонии, которое с каждым днем становилось все сильнее. Очень скоро уборные, которых было слишком мало, стали непригодны для пользования, несчастные люди скользили в омерзительной грязи, моча стекала вдоль трибун. К страху добавилось унижение. Больные умирали из-за отсутствия медицинской помощи. Всего двум врачам было позволено проникнуть на велодром, но, несмотря на содействие нескольких медсестер из Красного Креста, они были не в состоянии справиться с преждевременными родами, дизентерией, скарлатиной… Лишь десяти задержанным удалось бежать. В воскресенье, 19 июля, около тысячи человек, в основном мужчин, были помещены в вагоны для скота и отправлены в Германию.
Я знаю, что их ждет. Но это столь ужасно, что никто не хочет мне верить, когда я об этом говорю, даже мои друзья-евреи. А ведь некоторые из этих друзей, как и я, читали "Майн кампф" и английскую "Белую книгу", изданную во Франции в 1939 году и сообщавшую о лагере в Бухенвальде и о его функционировании ужасающие подробности. Они воспринимали их словно научную фантастику. К тому же они испытывали к Франции такое доверие!
Почему французы стали сообщниками в деле, которое навеки останется одним из позорнейших в истории человечества? Почему?
Не будучи человеком верующим, я до всех этих событий благодаря поездкам, космополитической культуре, нескольким языкам, на которых говорю, ощущала себя свободным гражданином мира. Теперь же я – еврейка и только еврейка. Присоединяюсь к своему народу с сознанием того, что иду на смерть. Я принимаю смерть. Если обнаружится, что можно бороться за спасение хотя бы некоторых из нас от уничтожения, я буду бороться. И тогда, возможно, обращусь к тебе. Знаю, что ты меня не разочаруешь.
Остерегайся всего, моя подружка, ты так молода! Вспоминай иногда обо мне. Это укрепит мое мужество. Обнимаю так же крепко, как и люблю. Сара».
На последней странице был постскриптум:
«Посылаю тебе мерзость, появившуюся 23 июля 1942 года в антисемитской газетке "К позорному столбу". Делаю это для того, чтобы никогда не забылось то, что осмеливаются ныне писать рабате, селины, шатобрианы, Филиппы анрио, бразийяки.
Не забывай и моего друга Франсуа Тавернье. Я знаю, что он тебя любит, и, думаю, не ошибусь, утверждая, что и ты его любишь, хотя еще не осознаешь этого. Ты создана для него, как он для тебя».
На землю выпала присланная подругой газетная вырезка, отрывок обещанной статьи за подписью Жак Палач.
”14 июля 1942 года. По улицам Парижа разносится чудесная новость. В последних известиях национального радио и телевидения нам сообщили: только что умер последний еврей. Итак, покончено с презренной расой, последний представитель которой с момента рождения жил в бывшем зоопарке Венсенского леса, в специально оставленной для него берлоге, где наши дети могли видеть, – не ради удовольствия, а для своего нравственного воспитания, – как он резвится в призрачной свободе. И вот он мертв. В сущности, оно и лучше. Лично я всегда побаивался, как бы он не сбежал, а одному Богу известно, какое зло способен причинить еврей на свободе! Конечно, после смерти подружки он оставался один, но с этими отродьями никогда ни в чем нельзя быть уверенным. Так что мне придется заглянуть в зоопарк, чтобы воочию убедиться в правдивости сообщения ".
Стоял чудесный летний день. Жаркий, но не слишком. Ни облачка. Лишь легчайшее дуновение ветерка.
Луга и виноградники образовывали зеленый геометрический рисунок. Кое-где луга были в пятнышках стад. Колокольня и крыши деревенских домов довершали гармонию холмистого пейзажа.
Поднимаясь, Леа отложила чтение письма от дяди Адриана. Чтобы доставить свою почту в Мушак, Верделе и Лилуа, ей пришлось снова сесть на велосипед.
По возвращении в Монтийяк она скрылась в детской, чтобы, наконец, прочесть дядино письмо. Дядя вновь расхваливал ее за успешное выполнение заданий в Париже и в Лиможе. Он просил ее каждый вечер слушать лондонское радио, которое передаст сообщение с просьбой разыскать его в Тулузе. Там на центральном почтамте ей надлежит забрать письмо, в котором будет указано место встречи. Она должна выехать через два дня после того, как услышит во время передачи фразу: "У часовни распускаются фиалки".
Письмо догорало, когда без стука вошла Камилла.
– Извини, что я тебя потревожила. Для меня ничего?
– Нет, одно-единственное письмо от Адриана. – Она показала на догоравший листок. – И еще от Сары Мюльштейн, которая покинула Эймутье.
– И куда же она направилась?
– В Париж.
– В Париж? Сумасшедшая!
– Держи. Прочти, что она пишет. Ты ее лучше поймешь.
2 августа Леа услышала сообщение по радио. На время ее отсутствия доставкой корреспонденции занялась Камилла.
На тулузской почте она нашла лаконичную записку, указывавшую, что в пять пополудни ей надлежит находиться в базилике Сен-Сернен, а перед тем побывать в Нотр – Дам-дю -Тор.
Стояла удушающая жара. В буфете вокзала Матабьо Леа выпила только теплого лимонада, и теперь ее мучили и жажда, и голод. На улицах Байяр и Ремюз, на площади Капитолия людей было мало. В этой пустыне разогретого до белого каления камня маленькая церквушка на улице Тор показалась ей оазисом. Ее глазам понадобилось немало времени, чтобы свыкнуться с полумраком. Она приблизилась к алтарю, у которого мерцал красный огонек. В голове ее звучали обрывки молитв: "Отче наш, сущий на небесах…", "Мария, милости преисполненная…", "Отче всемогущий… воскрешающий живых и мертвых…", "Агнец Божий…", "Да будет воля Твоя…", "Избави нас от лукавого…"
Поставив на пол кожаный чемоданчик, принадлежавший еще ее матери, она преклонила колени, преисполненная желания верить, отдать себя под защиту Господа. Но ощутила лишь глухую тоску. Всего четыре часа! Волоча ноги, в церковь вошла старая женщина. Она остановилась перед Леа и долго ее рассматривала, а потом отошла, бормоча: "В таком платье не ходят в церковь".
Из-за летнего зноя Леа упустила из виду, что ее холщовое синее платье слишком открыто. Порывшись в чемоданчике, она извлекла оттуда платок, который накинула на голову, немного прикрыв им и плечи. Так она будет привлекать меньше внимания.
Четыре часа тридцать минут. Леа вышла из церкви и направилась к базилике Сен-Сернен. Как и прежде, воздух был неподвижен, стоял тяжелый зной. Деревянные подошвы звонко стучали по неровному булыжнику мостовой. Внезапно в особняке XVII века распахнулась тяжелая створка ворот, и вышедший оттуда мужчина резко потянул ее за собой под свод.
– Но…
Чья-то ладонь закрыла ей рот.
– Замолчите. Вам угрожает опасность.
На улице Тор послышался топот бегущих ног, совсем рядом зазвучали голоса: