В конце сороковых годов я вел кружок на одном московском заводе. По плану нам было нужно говорить о современной прозе. Выяснилось, что рабочие ничего не читали из официальных писателей — лауреатов Сталинских премий. А вот книжку рассказов Зощенко (конечно, старое издание: его давно запрещено было печатать), попавшую к одному из них, прочитали всем цехом, передавая от одного к другому. Мои родители, ездившие вместе с Зощенко по России в тридцатые годы, подтверждали его необычайно широкую известность. Но замечательно, что ей не смогли помешать и последующие гонения. Если был тогда народный писатель кроме Есенина (которого читали и знали все, как потом Высоцкого), то им был Зощенко.
Мы с родителями и первой моей женой Таней были в Ленинграде в канун года, когда умер Сталин. Зощенко пришел в гостиницу, где мы остановились, провел с нами целый вечер. Он был не в очень хорошей физической форме, может быть, уже начиналась последняя его болезнь. Начав очередную устную новеллу, где должна была фигурировать жена одного из близких ему писателей (в начале он рассказывал о гостинице «Москва», куда к нему приходили дамы), он так ее и не кончил.
У нас в доме в то время бывал Сергей Антонов, к рассказу которого «Дождь» делал иллюстрации муж моей сестры художник Давид Дубинский. Антонов работал в редакции «Нового мира». Он нам рассказал, что Твардовский просил его съездить с Ленинград и попросить у Зощенко рассказы для журнала. «Твардовский хочет пострадать за правду», — пояснял Антонов, ссылаясь на разговор с ним.
В последующие годы Зощенко, которого понемногу начали печатать, несколько раз приезжал в Москву и приходил к нам. Мы говорили о переводах, которыми он стал зарабатывать. Перевод «За спичками» Лассила нас всех восхищал. Забавляясь, Зощенко рассказывал об одном авторе, который просил его «скорее прислать подстрочник»: никакого оригинала не было, Зощенко нужно было написать всю вещь сначала по-русски. Он читал свою новую пьесу, просил позвать на чтение Шкловского, чьим мнением всегда дорожил (тот тоже принял участие в одной из первых проработок Зощенко, еще по поводу книги «Перед восходом солнца», которую перед тем хвалил в письме к автору; Зощенко, отвечая критикам, говорил об этой непоследовательности Шкловского, но, видно, не затаил в душе хамства, если цитировал его сочинения). В другой раз он слушал пьесу моего отца о Ломоносове и остался не очень доволен: он ждал, что отец передаст близкую ему стихию грубой мощи Ломоносова, например, в его спорах с академиками-немцами.
Как-то раз в Москве Зощенко остановился у своего старого знакомого В. А. Лившица. У того были книги стихов современных поэтов. Зощенко стал читать их. Он потом нам рассказывал: «Я знал поэзию Блока, потом Гумилева, Ахматовой. Мне хотелось понять, кто из современных поэтов найдет новые слова, передаст новый язык». Он нашел эти черты у Евтушенко, читал нам наизусть его строки «И вот иду я с вывертом» (из «О свадьбы в дни военные»).
Зощенко очень тяжело перенес возобновление преследований уже в позднее, послесталинское время. После его искреннего и достойного ответа английским студентам, которым он сказал, что не согласится с тем, чтобы его объявили подонком, как сделал Жданов, для расправы в Ленинград был послан Симонов — призрак литературного сталинизма, в реальности которого многие ленинградские писатели не усомнились. Они пришли на собрание, где его снова поносили, как будто в стране ничего не изменилось.
Во время последних наших встреч Зощенко, сев с нами вместе ужинать, не мог прикоснуться к пище. Он сам говорил об этом, высказывая надежду, что ему удастся преодолеть это отвращение к еде: «Пожалуй, я сейчас съем этот кусок сыра», клал его перед собой на тарелку — и ничего не мог дальше сделать. Он умер от той же болезни, которая свела в могилу другого большого русского писателя, также и смесью нравоучительства с черным юмором ему близкого. Разумеется, причины или, скорее, поводы для заболевания у Гоголя были другими. Я думаю, что с той поры, как (кажется, по распоряжению Сталина) у Зощенко отняли карточку на хлеб, перед ним маячила угроза голодной смерти. В последнюю нашу встречу он несколько раз повторил, что у него теперь будет пенсия, обсуждал, совместимы ли с ней гонорары. Мне кажется, что до получения пенсии его очень заботила невозможность обеспечить близких регулярными заработками. Он хотел убедить нас и себя в том, что его литературное положение изменилось, говорил о только что вышедшем переводе книги Шон О'Кейси: эту книгу нелегко достать, но ему ее прислали. Зашла речь о том, что за границей вышел «Доктор Живаго». Он высказал недоумение: «У нас это не было раньше принято». Его офицерский кодекс чести привязывал его к стране, его правила поведения могли казаться наивными. Преследование его и в самом деле было недоразумением. Но оно привело к болезни и гибели. Его конец мне кажется сходным с тою же болезнью у жены Бахтина Елены Александровны. Ей все казалось, что не хватит пищи ее мужу — рослому полному мужчине. Она перестала притрагиваться к еде тогда, когда угроза нищеты была позади (когда-то она была реальной: близкая к Бахтину пианистка Мария Вениаминовна Юдина говорила мне, что до его ареста собиравшиеся в Ленинграде на его домашние лекции друзья, уходя, клали мелочь на блюдце, на эти деньги Бахтины жили до издания первых его книг под чужими именами). Короткое время она ела еду, которую приносили в больнице: казенных харчей могло хватить на обоих, но в Саранске убедить ее, что книги издаются и у них есть деньги в сберкассе, друзьям не удавалось.