— Длинновато, — замечает Сидролен.
— А почему у вас там два Антуана? — спрашивает герцог.
— Один раз в честь отца, второй — в честь деда. Что касается длины, то обычно всё это сокращается до Ла-Баланс-бис.
— А еще покороче нельзя? — спрашивает Сидролен.
— Вообще-то меня зовут Лабаль.
— Так вот, месье Лабаль… — начинает Сидролен.
— Оставьте Лабаля в покое, так будет совсем коротко.
— Ну так вот, месье…
— А по какому праву вы меня допрашиваете, месье Сидролен?
— Дайте ему в ухо, — вполголоса советует герцог.
— Нет у меня никаких прав, — говорит Сидролен, — а вы имеете полное право не отвечать мне.
— И он им воспользуется, — вставляет герцог.
— Ладно, — говорит Лабаль, — при таких условиях я согласен рассказать вам свою историю.
— Ах ты, Боже мой, историю! — говорит герцог в сторону.
— Это краткая, но потрясающая история.
Лабаль перевел дух, собрался с духом и повел свою речь в таких словах:
— Имя, которое я ношу, господа, обрекло меня на необыкновенную судьбу. Баланс, как вам известно, свойствен весам, иначе говоря, символу правосудия, и всю свою жизнь я стремился способствовать его торжеству на земле, — разумеется, в меру своих слабых сил. И если общество наделило меня столь знаменательным именем, то природа, со своей стороны, одарила меня серым веществом головного мозга необычайной активности, и я уже с младых ногтей отчетливо понял, что официальное правосудие — это не что иное, как звук пустой, и дал себе клятву компенсировать своими личными усилиями упадок и ничтожество государственных судебных органов. Таким образом, я сам, лично, укокошил от трехсот до четырехсот человек, приговоренных, по моему мнению, к чересчур мягкому наказанию; если эта цифра удивляет вас, то я вам признаюсь, что меня интересуют лишь самые тяжкие преступления, и единственной контрмерой против судебных ошибок я считаю смертную казнь. Не беспокойтесь, — я действую лишь после того, как долго обдумываю интересующий меня случай. Вот это, господа, как раз и отличает меня от обыкновенных судей: я думаю. А мысль — это тяжкое бремя, господа, тяжкое бремя, всю тяжесть которого вам невозможно даже оценить, но на эту тему я не собираюсь сейчас распространяться, поскольку однажды вечером уже обсудил ее с месье Сидроленом. Как бы то ни было, я нанялся — по причинам, которые вас не касаются и которые долго объяснять, — я нанялся, повторяю, ночным сторожем на туристическую турбазу для туристов и, возвращаясь домой на рассвете, часто замечал оскорбительные надписи на загородке отрезка набережной перед баржой, на борту коей вы нынче находитесь, да и я сам также нахожусь, правда, против воли. Упорство, с которым возобновлялись эти надписи, навело меня на мысль — а вы, верно, уже убедились, что, когда я говорю «мысль», я не употребляю это слово всуе — итак, оно навело меня, повторяю, на мысль, что их автор, быть может, такой же борец за правосудие, как и я сам, то есть в некотором роде мой конкурент. И это мне не понравилось. Если все пожелают вершить правосудие на свой лад, начнется такая нераздериха, что только держись; я считаю себя единственным квалифицированным специалистом в этой области. Итак, я провел небольшое расследование и узнал о ваших прошлых неприятностях, месье Сидролен, и о тяжкой несправедливости, жертвою коей вы стали. Невинный человек два года проводит в КПЗ! Тем более гнусным показалось мне преследование, которому вы подвергаетесь ныне. Желая разоблачить негодяя, что донимает вас своей неоправданно-жестокой местью, я нанялся консьержем в дом, строящийся по ту сторону шоссе. И каждую ночь я подстерегал его, но так никого и не обнаружил. Как вдруг сегодня я увидел две подозрительные тени. Их было двое, я — один. И все же я отважно приблизился к месту их действий — без сомнения, преступных. Это был первый срыв в моей карьере, ибо в результате я сам угодил к вам в руки. Ну а касательно моей невиновности в вопросе о надписях, она, как мне кажется, вполне подтверждается тем фактом, что при мне не обнаружено никаких приспособлений для живописных, письменных, а равно и гравировальных работ.
Он смолк, и тут все услышали ровное похрапывание герцога д’Ож, который мирно заснул в самом начале повествования.
Сидролен почесал затылок. Он увидел, что Пешедраль не спит, а всего лишь дремлет, и спросил его, правда ли, будто у их пленника не оказалось при себе никаких приспособлений для живописных, письменных, а равно и гравировальных работ.
Пешедраль, с трудом продрав глаза, ответил:
— Этот человек сказал правду.
— Стало быть, обвиняемый невиновен, — заключил Сидролен.