Выбрать главу

Прохожу мимо, осторожно ступаю в прозрачную воду. Два обожженных солнцем пастушка-араба долго присматриваются ко мне с берега и, осмелившись, также ступают в реку; высоко поднимая ноги, идут по воде. Они с удивлением глядят на мою сетку, на ведро. Бронзовые их груди обнажены. Они проходят близко, заглядывают в ведерко, говорят что-то птичьими голосами, доверчиво смотрят большими темными глазами.

Мы выходим на горячий берег. Я присаживаюсь на камень, обуваюсь. Похожая на дракона ящерица черными глазами-бусинками смотрит на нас со ствола пальмы.

- Оне метелик! - говорю я, вынимая маленькую никелевую монету, прося изловить ящерицу.

С быстротою молодых ястребов бросаются они к пальме и через минуту приносят живое чудовище, разевающее в их черных руках свою пасть.

- Родин, родин! - по-арабски называют они ящерицу, сажая в ведро.

Я даю им монетку, и, смеясь, вприпрыжку они бегут ловить для меня ящериц. Через полчаса ведерко мое полно: в нем бьются, скрежещут, царапаются серые, черные, зеленые маленькие чудовища. В моих карманах нет больше ни единого метелика. Последних двух ящериц они приносят мне в подарок, и, попрощавшись, я иду дальше, к верхнему городу.

Я прохожу садами, маслиновыми рощами, каменными акведуками, по которым, журча, текут прогретые солнцем ручьи, перепрыгиваю с камня на камень.

В городе - сером и плоском - останавливаюсь на мосту над рекою, и тотчас меня окружает пестрая густая толпа. Меня разглядывают, смеются, робко трогают пальцами. И опять я слышу:

- Инглиш? Италиен? Френч?

- Нет, нет, - отвечаю я. - Москов! Русский!

- Москов! Москов! - передается, перекатывается, летит по базару. Москов! Москов!

Чья-то любопытная рука неосторожно открывает крышку моего ведерка. Серые, черные, зеленые чудовища бросаются под ноги отхлынувшей толпы.

- Родин! Родин! - слышу уже знакомое, запомнившееся мне слово.

Вечером возвращаюсь. На пароход меня перевозят два черноголовых араба. С нахлынувшей волною они сталкивают шлюпку, и нас высоко подхватывает и опускает зыбь. Садится над морем солнце, туманно уходит в золотую даль берег. Качаясь на зыби, мы плывем к стоящему на якоре пароходу. Далеко запрокидывая курчавые головы, арабы враз поднимают длинные весла, и на их темных лицах, на курчавящихся волосах, на мокрых веслах розовато отражается свет зари. Я быстро поднимаюсь по штормтрапу, меня окружает знакомая, шумная жизнь. И пусть ворчит начальство, что я не наловил для него рыбок, и бранится только что проснувшийся подвахтенный Жук, которому в сапог заскочила одна из разбежавшихся по кубрику ящериц... Вечером пароход уходит, а ночью я опять на вахте, - горят над морем и пароходом звезды, тускло желтеют на мачтах огни. Я стою на баке, в самом носу, свесясь в море, и мне до осязаемости начинает казаться, что нет парохода, нет кубрика, нет желтых огней, что это лишь сны, я лечу, а внизу подо мной море и надо мной - звезды.

ГОЛУБЫЕ ДНИ

Весь май море было тихое, голубые проходили над морем дни. И может, потому, что дни были теплы и тихи, что у человека весною свежа о земле память, бывало, на пароходе не раз - поднимет от работы какой-нибудь из матросов свою светловолосую голову, уставится в голубое и, вспоминая далекую родину, вдруг молвит:

- Веселое, братцы, наше село! Земля у нас сахарная, мужики сытые, бабы круглые. Скотинки худой у нас не найдешь. У нас бык в стаде ходил рога по аршину. Бывало, мимо идем, он землю роет. Кони у нас - лёт, спина как палуба, шея дугой. Улица в селе светлая, колокольня - шестьдесят сажен, строили выше, да обвалилась. Грачи поле обсядут - как черный снег. У нас петух жил - гребень в ладонь. Речка у нас, Гордота, - ры-бы! Бывало, пойдем верши трясть - суму накладешь, рубаху скинешь - накладешь. Да поболе того - назад в речку... От ягоды, бывало, в глазах рябит. Девчата наши по ягоду ходят в лес... Ух, и горячи наши бабы и девки песни играть...

Теперь мне все это - как давнишний молодой сон. Но как памятна каждая подробность этого далекого сна! И я вижу себя совсем юным и легким, с головокружительным ощущением молодости в сердце, с ненасытной жаждой странствовать...

Мы на вахте. Над пароходом и морем ночное лежит небо. Если смотреть на звезды, кажется - чуть колышется небо, и в нем, как неподвижная стрелка, стоит клотик мачты. Из трубы в темно-синее небо черными клубами валит дым, а над ним мигают ясные звезды. Тихо так, что слышен шелест воды, бегущей за бортом. Я стою на спардеке, под капитанским мостиком, у трапа. Слышно, как над нашими головами ходит взад и вперед вахтенный штурман. Иногда он тихо стучит по медному поручню.

- Есть! - говорю, подбегая, останавливаясь в темноте у трапа.

- На лаг! - приказывает штурман.

- Есть на лаг!

Топоча каблуками по пустынной палубе, поспешно бегу на корму, где от уложенных в бухты снастей крепко пахнет смолой и, сгущая синюю темноту ночи, тускло горит под решеткой одинокая лампочка. Когда поднимаюсь на мостик, слева - у невидимого берега - вспыхивает, медленно погасает огонь маяка, на минуту вдруг начинает казаться, что нет парохода, нет ночи и звезд и что все это хороший, молодой, радостный сон.

Мой товарищ по вахте - старый матрос Лоновенко, видавший на своем веку виды, такой широкий и круглый, что даже в темноте огромными кажутся его обтянутые белой рубахой грудь и живот. Пользуясь случаем, он лежит, развалясь, в забытом на спардеке удобном лонгшезе и, чтобы отогнать сон, рассказывает занятные истории из своей жизни. При звездном свете чуть видны его лицо, сложенные на животе руки.

- Силы у меня, дружок, - говорит он, справляясь со своим зычным голосом, - силы у меня очень даже много. В Киеве была со мной история, в городском цирке. Были мы там на борьбе. А борцы всё-то народ тощий, ляжками дрыгают. Вот вызывают из публики желающих бороться. Толкают меня товарищи под бок. "Выйди, - говорят, - Лоновенко, выйди!.." Ну, я взял и вышел. Лезу через скамейки с галерки, а публика во все горло орет. Вылез, стою. А он передо мною сучит голыми ляжками. "Согласны?" - "Согласен, говорю, - за тем и лез". Оглядел он меня с головы до ног. "Разрешите, говорит, - начинать?" - "Начинайте!" А галерка, известно, мою держит руку. Очень меня это ободрило. Стали мы в позу, по всему правилу, пожали друг дружке руки - и как ухватил я его поперек, заплакали его косточки!.. Подбегает ихний, в колокольчик звонит: "Не по правилу! Не по правилу!.." "Как не по правилу!" А наверху галерка ревмя ревет, мою сторону держит...

Он долго рассказывает о своей силе: о том, как семерых "соленых" греков один уложил в одесском "Медведе", как, сидя на злом "декохте", таскал в порту кули и удивлял грузчиков-персов. Многое в его рассказах отдает выдумкой, но какое мне до того дело... Ночь идет тихая, чуть колышется пароход, в синем ночном небе широким потоком льется Млечный Путь, а в нем, раскинувши крылья, летит звездный Лебедь. И мертвенно-белый загорается, опять гаснет над морем молчаливый огонь маяка.

- Расскажи, как вы погибали на "Константине", - рассеянно говорю я.

Он долго молчит, точно дремлет. Мне видны его белая рубаха, руки на животе, верх белой фуражки.

- О, це було дило! - отвечает он по-украински, подбирая толстые ноги. - Плавали мы тогда на анатолийской. Поганое было время. Закрутил нас под Бургасом штормюга, сбились с курса. А капитан у нас, Лазарев, что теперь на "Николае", - парень бравый...

Лица его мне не видно, но я очень живо представляю маленькие его глазки, широкие скулы и большой, прикрытый усами рот.