Жила Марта в селе Яблоневом совсем неприметно. Муж ее в самом начале революции был председателем комитета бедноты. Он же создал и первую артель.
Спорили в хатах и на улице, а заявления приносили в сельсовет. Сидит Макогон за столом, а вокруг мужики гудят, как пчелы в улье. Только один, рыжий и волосатый, молча выглядывает из темного угла, как из засады.
Наконец и он подошел к столу и тычет бумажку.
— Кулаков в колхоз не принимаем, — говорит Макогон.
— Да какой из меня кулак? Видите сами — свитка вся в дырах!
— Драной свиткой нам глаза не закроешь.
В ту же ночь Марта стала вдовой с малым Михайликом на руках.
С первого же дня работала в колхозе. Когда сын подрос, его призвали в армию. Послали в военную школу. И стал ее сын командиром.
Но в Яблоневом таких матерей было много, и Марту не выделяли среди других.
Удивила она людей, когда Яблоневое оказалось под немцами. Но и тогда еще не всё знали про Марту.
Осталась она в оккупации не по своей воле. Когда послышалась артиллерийская канонада и начали вставать над дальними селами зарева, весь яблоневский колхоз снялся с места и двинулся на восток. На третий день канонада неожиданно опередила их обоз.
— Немцы уже впереди, — сказали встречные. — Возвращайтесь, пока не поздно.
Мужчины решили пробиваться к своим, а женщинам приказали ехать в Яблоневое.
Все, что было дальше, Марта Макогон сама описала в письме к сыну.
«Здравствуй, Михайлик мой родной, соколик мой ясный! Взяла перо в руки, а оно дрожит, как веточка на ветру. Смотрю на белый листочек, а вижу тебя, моего любимого. Большой ты такой, высокий со своей улыбкой. Поговорить хочется с тобой, дорогой мой соколик. Боюсь только, чтобы слова мои не расплескались в слезах. Жив ли ты еще, мой Михайлик? Течет ли еще в тебе кровь моя материнская?
Пишу, а сама боюсь, дождусь ли от сыночка весточки? Но как сердце ни трепещет, а подсказывает: пиши, Марта, жив твой Михайло, воюет он против ворога треклятого и тебя спешит вызволить. Радость и жизнь свою несет матери. И Ксана подсказывает: жив твой Михайлик. Не такой он у вас, чтобы от поганого фашиста помер! Вот и пишу тебе.
Видишь, сынок мой дорогой, никак до дела не дойду. Много думок в голове собралось.
Да и не все выложишь на белый листок. Разве можно уместить на нем свое сердце?
Не знаю, жаловаться ли тебе на наше житье? Чувствую, что не стало, Михайлик, у нас житья с того самого дня, как в село немец пришел треклятый. Слова разные с той поры начали запрещать, а учить нас каким-то непонятным, бесовским. Фюреру какому-то молиться заставляют. Говорят, он у них самый главный бог. Церковь всю развалили, на дрова растащили, да и рощу всю вырубили. Ограбили все до ниточки. У меня из сундука платье венчальное и то взял какой-то ихний ирод. Патефон еще осенью забрали, картошку выгребли, хлеб забрали, корову свели, всех курей порезали. Хлевушок и тот растащили. А зимой проведали, что ты у меня полковник, хату спалили и меня выгнали на улицу.
Выгнали, Михайлик, выгнали меня, старую, на улицу. Да еще приказали людям к себе не принимать. Пускай, говорят, замерзнет, ежели породила большевика.
Как услышала я эти слова, сердце не выдержало. Пошла в комендатуру ихнюю и прямо в глаза им говорю: «Что, ироды, смерти моей хочете? Знайте, проклятущие, выживу и на снегу, и на морозе лютом. Выживу, куда бы меня ни закинули… Не панского и не вашего бесовского мы рода, чтобы снега да мороза бояться!»
Комендант ихний, такой востроносый и с рубцом через щеку, ударил меня кулаком в лицо. Изо всех сил, как видно, ударил. Я упала.
И что было дальше — не помню.
Лежу, сейчас, Михайлик, у чужих людей. Болят косточки мои, и ноги отяжелели, а руки трясутся. Оксану, которая тебе нравилась, обесчестили ироды на весь свет. Стало к ним трое немцев на постой. В первую же ночь самый старший полез к Оксане в постель. Она ударила его по голове. Немец что-то закричал по-ихнему двум другим, и все трое накинулись на нее. Мать хотела заступиться, так они скинули ее в погреб и там заперли, а над Ксенией издевались до самого утра. Двое ребер сломали, левый глаз выбили, а утром, еле живую, выбросили почти голую на снег. Девушка хотела порешить себя. Но прежде, сказала, отомщу этим иродам. К партизанам ищет дорогу. Так и ходит калекой.
Вот такое-то житье наше, Михайлик. Если ты жив, родненький, если цела в тебе кровь моя материнская, бейся с фашистами, сокол мой, за всех нас. Убивай их, проклятущих, не жалей!
Знай, не видать нам солнца ясного, если не вернетесь вы, красные наши соколики!