— Голодной куме хлеб на уме. Лучше смотрели бы за тем, что творится в эшелоне. Вы даже не знаете, чей вагон прицепили к нам. Нина Георгиевна, вам угодно в вагон?
— Я совсем застыла.
— Об этом должен заботиться комендант эшелона, — бросил полковник. — Вашу руку! — И он ловко поднял Нину Георгиевну в тамбур.
6
В купе Лец-Атаманова, к его великому удивлению, сидели трое командиров и пьянствовали. На поставленном торчком чемодане Нины Георгиевны находились тарелка с колбасой и банка консервов, а в руках Светлицы была бутылка. Чемодан слегка раскрылся, и из него, готовые выпасть, белели какие-то листки бумаги, о которые вытирал себе руки старший Карюк. Напротив него сидел со скрипкой в левой руке делопроизводитель Чижик. На грязном, давно не бритом, жирном лице Чижика видны были только маленькие и тоже как будто грязные, посоловевшие глазки. Он, весь коротенький, как улей-дуплянка, был в старом засаленном кителе, в валенках и умильно, по-собачьи, глядел на кусок мяса и на стакан в руках Карюка.
Карюк, отводя стакан в сторону, тоном хозяина говорил:
— Сыграй еще одну, такую, знаешь, старинную, малороссийскую, чтобы плясать захотелось, тогда дам. Черт с тобой! Толку с тебя все равно не будет целую неделю.
Лец-Атаманов рассвирепел. Всегда он сдерживался, даже когда Чижик начинал пить запоем, старался не замечать этого, но сейчас сотник был охвачен нестерпимым желанием остаться наедине с Ниной Георгиевной и сказать со всей откровенностью, что он очарован ею.
— Прошу прощения, панове, вам тут что — ресторан?
Чижик захлопал глазами, смычок запрыгал в руке, как при каком-то пассаже на струнах, а губы зашевелились, роняя какие-то нескладные слова. Карюк и Светлица виновато поднялись, Лец-Атаманов с грохотом отодвинул дверь и крикнул:
— Освободить купе! Мерзость!
Карюк обиженно выпятил губу и уже из коридора огрызнулся:
— Я вам не мальчик, и вы мне не начальство. Подумаешь, когда сам волокет, так ничего!
Лец-Атаманов вспыхнул и кинулся к двери, но тут же сдержался и запер ее на защелку.
Не меньше возмущена была и Нина Георгиевна. Войдя в купе, она испуганно бросилась к своему чемодану, стоявшему торчком. Из него выглядывал уголок большого пакета.
— Они лазили в чемоданы. — Но, убедившись, что на полу, кроме серой бумаги, ничего не было, закончила уже спокойнее: — Они могли растащить мои вещи.
— Нет, до этого они пока не дошли, — возразил все еще раздраженно сотник. — Но все-таки проверьте.
Его самого заинтересовали бумажки, выглядывавшие из чемодана.
Но Нина Георгиевна уже, казалось, успокоилась и, заперев чемодан, задвинула его под столик. Потом, как бы извиняясь, улыбнулась:
— В самом деле, на что им мои рубашки?
Пока Нина Георгиевна приводила в порядок свою полку и снимала шубку, паровоз свистнул, дернул, и поезд снова захромал по занесенному снегом пути. Мелькнуло желтое пятно, и еще одна украинская станция осталась позади, а спереди приближался Збруч, а за ним что-то загадочное и темное, как ночь за окном.
Дверь купе была заперта, а по коридору кто-то топал, бегая взад и вперед. Теперь он скажет ей прямо.
— Нина Георгиевна…
Она вопросительно подняла на него свои голубые глаза.
— Нина Георгиевна…
Она не должна заподозрить его в банальном ухаживании, — нет, не должна, он должен сказать ей, что он не просто «прапорщик армейский», у него специальное образование, а будет и высшее, и даже признается, что женат, но теперь стал одиноким бобылем, а она не девочка, чтобы не понять, какие чувства вызывают у него ее голубые с серой поволокой глаза, ее, такие манящие, губы, ее тонкий с горбинкой нос и чуть приметная ямочка на подбородке. Когда Нина Георгиевна улыбалась, такие же ямочки появлялись у нее и на матовых щеках. «Я должен сказать, что наши дни, быть может, уже сочтены, и потому она должна простить мое безумное желание…»
— Нина Георгиевна…
Она чуть заметно улыбнулась и перебила:
— Простите, который час? Может, пора уже дать вам покой?
Он взглянул на руку.
— Без четверти одиннадцать. Я сейчас уйду и пожелаю вам спокойной ночи, но я хотел сказать…
Он опять подумал: «Сейчас она будет укладываться спать. Одна вот здесь, в четырех стенах, и дверь на замке…»
В дверь кто-то постучал громче обычного, и послышался взволнованный голос Рекала:
— Петрусь, отвори!