Предчувствуя трудный разговор, Ожников подготовился к атаке.
— Ваш армейский стаж, Владимир Максимович, исчисляется с января 1943 года. Согласитесь, что этого быть не может.
— Почему?
— Вы родились в марте двадцать шестого. В январе сорок третьего вам исполнилось, вернее, было шестнадцать лет. Вас не могли зачислить в кадры армии, так как по закону вы не имели права присягать.
— Я и не присягал в шестнадцать. Присягу дал в день своего рождения, когда исполнилось семнадцать.
— А льготная военная пенсия оформлена с января.
— Меня приняли в авиашколу шестнадцатилетним, учитывая мой рапорт, ходатайство комсомольской организации, свидетельство медицинской комиссии и, главное, что у меня погиб отец и я добровольно заступил на его место в рядах армии.
— Может быть, и так, но ваш рассказ слабо подтвержден документами. Никаких ходатайств и свидетельств в личном деле нет.
— Кому и почему я должен доказывать, что это так?
— Не мне, конечно. Но если заинтересуется военкомат, то получится, что пенсию вы получили, так сказать, рановато. Если мы с вами не заполним вакуум в документах, пенсию придется отдать. А полученные деньги выплатить государству… Кстати, об отце. Почему вы не написали в биографии, что в годы культа он исключался из партии?
— Мне такие факты неизвестны. Я был в то время одиннадцатилетним мальчишкой и еще играл в казаки-разбойники. Откуда узнали вы? И зачем?
— Биографию следует писать полно, Владимир Максимович.
— Откуда узнали вы?
— Я не могу открывать свои должностные связи.
— Э, нет, Ефим Григорьевич, так не пойдет! Будь рядовым пилотом, я бы чихнул на ваши слова, а при моей должности такие вопросики не праздные. Не хочу догадываться, желаю знать точно. Потому что мне это совсем не нравится. Откуда у вас сведения об отце? — незаметно для себя повысил голос Донсков.
— Хорошо! — сказал Ожников. — Я кое у кого испрошу разрешения и покажу присланный нам документ.
— Кому «нам»?
— По каналам отдела кадров. Не волнуйтесь, Владимир Максимович, пустячок же.
— Эким же дураком вы меня считаете, Ефим Григорьевич! Хотя сам факт, если он имел место, в наше время действительно пустяк.
«Глаза у него бешеные. Кто дергал меня за язык?!» — лихорадочно соображал Ожников и мирно сказал:
— Зайдите ко мне на досуге, покажу письмо.
— Непременно. Обязательно зайду, Ефим Григорьевич! Какие еще у вас накопились вопросы?
— Я говорил неофициально, Владимир Максимович, а вы расстроились всерьез. Считайте — никаких вопросов у меня к вам не было.
— Интересная позиция: дать в зубы и сделать вид покровителя… Тогда у меня…
— Внимательно слушаю вас, Владимир Максимович.
— Давайте коротко и конкретно. Вы не знаете, при каких обстоятельствах авиатехник Галыга украл бочку спирта на руднике?
— Это он вам рассказал?
— Да.
— И вы верите?
— Лжет?
— Ну зачем так строго о больном человеке? В последнее время Галыге виделись не только люди, но, так сказать, и черти. Фантазия алкоголика не знает предела.
— Значит, Галыга придумал?
— Ему почудилось.
— А с катастрофой Воеводина-старшего?
— Не знаю, о чем вы? — ровно, спокойно произнес Ожников. — Степана лечить надо и увольнять из авиации. Но чересчур человечен в таких вопросах командир.
«Вот черт! — раздраженно подумал Донсков. — Дрянной из меня детектив… Неужели Галыга чокнутый?!»
— Вы давно знаете Галыгу, поддерживали в свое время его, оттого и мои вопросы, Ефим Григорьевич, — сказал он, не пожимая протянутой руки Ожникова. — Степана Галыгу будем лечить. Скоро поеду в управление и посоветуюсь обо всем с начальством и врачами. Жаль, что медкомиссия улетела. Деньком бы пораньше наш разговор.
— До свидания, Владимир Максимович!
— Не забудьте показать мне письмо об отце.
— Обязательно… на досуге.
Глава пятая
Кольский полуостров прощался с летом. Земная ось круто повернула тундру лицом к самому короткому дню, он теперь длился один час двадцать девять минут. Ночами мягко стучал в окна студенец, и ртуть в термометре съеживалась.