Выбрать главу

— А меня? А меня? Я тоже пела! — закричала Наташа.

— Ну ладно, иди.

— Нет, сами подойдите, Николай Петрович… И крепко, чтобы всем завидно стало!

Она шагнула к Батурину и прильнула к нему…

* * *

Ожников вернулся с именин рано, но до трех часов ночи не спал. Болело сердце. Если копнуть тех, с кем он недавно пил и пел, то у каждого можно выковырнуть из души горчинку, и немалую. Горюнова беды не оставляют много лет. Лехнова совсем недавно оклемалась от бабьего одиночества. И видно, не очень рада. Батурин, Богунец, Луговая — тоже расклеенный треугольник, у каждого в душе червь! Донсков тычется во все углы, как слепой щенок, не может найти себя. Он, Ожников, живет своей страстью, им незнакомой. Какая же страсть держит на поверхности их? Нет, понять этого Ожников не мог, но чувствовал, что они сильнее, цепче держат жизнь, что они счастливы не нарочито, что горе у них есть, но оно в обозе. Не понимал и завидовал Ожников. В любой компании таких вот оптимистов он чувствовал себя лишним, ненужным, а иногда и презираемым. Презрения Ожников не прощал. И не мог согласиться, что они счастливее. Он ждал своего часа. Вернее, трех часов. Трех часов ночи.

Ровно в три он открыл дверь кладовки. Кладовка — как кладовка: на стенах глубокие полки. Только застекленные. И на потолке не тусклая лампочка, а трехнакальная люстра из граненого хрусталя.

Ожников любил увеличивать накал медленно.

Выгнав Ахму, он тронул лапку выключателя, и камора слабо осветилась. Тридцать серебряных пятен расплылись и вновь сузились до нормальных размеров в его восхищенно расширенных зрачках. Эта полка с красносельской сканью [13] XVI века всегда первой мягко вылезала из темноты. Крученные искусными мастерами серебряная, золотая и мельхиоровая проволоки позволили создать невероятные по сложности и красоте узоры. Ожников увеличил накал люстровых ламп, и будто прыгнула на него с полки лихая русская тройка, распустила искристые перья жар-птица, выплыла белая костяная братина в серебряной оправе, притаились неведомые звери около узорчатых ваз из неповторимой русской филиграни. И на всем великолепии из нежных сканных жгутиков — белые, зеленые, синие пятна яркой эмали со множеством оттенков, обрамленные нежно-голубыми сапфирами, изумрудами или золотыми капельками зерни. Будто в разноцветных сияющих гнездах, на выпуклых боках ярославских ваз и вятских чаш сияли «птица сирин» и «крылатый гриф», на бирюзовых волнах сольвычегодской эмали купалась «русалка», а над ней мерцали «знаки Зодиака».

Ожников трепетал от восторга, борода его тряслась, глаза сияли, и в них, мельтеша, переплетались серебряные орнаменты, цветные капли, потому что он любовался не на одну вещь, а старался взглядом объять их все. Боясь дотронуться, испачкать бесценные плоды старинного искусства, он подушечками пальцев нежно гладил запыленное стекло.

Он резко повернулся к другой полке. И замер. Лицо стало постным, благоговейным. Тесно сдвинувшись окладами, на него смотрели иконы. Ожников тронул следующую лапку выключателя, и люстра выбросила всю мощь света. Свет впитали несколько темных от копоти и почерневшей олифы, растрескавшихся от времени малеванных досок. Остальные иконы засверкали чеканной медью и золотой фольгой. Разноцветные, пожухлые лики святых, почти все, будто от яркого огня, опустили веки преувеличенных глаз, только ангелы да малютки на руках святых мадонн таращились озорно. Обратная перспектива уводила вглубь картин. Предмет изображения — божество, место действия— «космическое» нереальное пространство, время действия — вечность. Ожникова завораживали торжественная, праздничная, звучная киноварь, охристый цвет солнца, синие, голубые ликующие небеса.

А около икон сидели, задумавшись, гримасничали, танцевали и воздевали длани к небу различные безрукие и много рукие божки и тотемы. В дерево, медь, кость, керамику; камень искусные предки вдохнули вечную жизнь и движение. И сейчас Ожников молился, но не интернационалу богов, сделанных людскими руками, а вечности. Перед ней он смирялся, ей исповедовался. Пред вечностью чувствовал себя голым, призрачным, хрупким. Случалось, в таком состоянии его настигал обморок. Упасть сейчас — это значит не испытать всей страсти, которую давала ему личная сокровищница. И Ожников медленно, очень медленно, боясь рассыпаться, поднял руку, дотронулся до темного кусочка в конце полки. Это был дорого оплаченный «сувенир» одного археолога, по бывавшего в Гренландии, — кусочек кожи с древней татуировкой шрамованием. Арктические эскимосы верили когда-то, что только татуирование открывает человеку после смерти доступ в царство блаженных.