Повернувшись к третьей стене, Ожников расправил плечи. Толчками изнутри к груди, к лицу поднималась ярость. Она заполнила его почти мгновенно. Изменила цвет глаз, и они холодно сощурились. Показалась слюна в краешках искривленных губ. Скрючились пальцы. Стекло на этих полках Ожников поставил толстое: тонкое не единожды разбивал, кровенив кулаки.
Из широкого зева полок пучеглазились маски. Деревянные и каменные.
Резчики разных веков были на грани сумасшествия или сходили с ума, делая и оставляя эти рожи потомкам. Сумасшедшие и великие, они заставили теплое дерево и холодный камень выть от пыток и скорбеть об утерянном. Их гениальные творения из-под толстенных губ грозились желтыми зубами, а тонкие длинные выщербленные рты источали яд и презрение ко всему. Ужас внушали выпученные и провалившиеся в холодную бездну дьявольские очи. Безмолвно вопящие о неугасимой ненависти к кому-то, маски гипнотизировали Ожникова. У него глухо стучало в висках и каменели от переизбытка силы мышцы тощего тела. Зная, что в кладовке его ждет такое состояние, он и выгонял Ахму, чтобы не убить ее.
И все-таки таким он позволял себе быть продолжительнее, чем трепещущим и уходящим в вечность. Ломающая все на своем пути сила была его несбыточной мечтой.
Но Ожников редко доходил в любом состоянии до транса, отлично понимая, что это всего лишь искусственное возбуждение чувств. И хотя в этой игре он зашел уже слишком далеко, где-то на грани почти всегда мог включить тормоз. В этом помогали ему вещи, висевшие на верхнем обрезе стены.
Ожников поднял тяжелую горячую голову к потолку. Увидел картины. Всего две. Работы живописца XVII века Григория Островского. Рядом с ними на латунной цепочке висел вытесанный из карельской березы Мяндаш-парень. На картинах без суеты работали предки, от человека-оленя веяло легендой. Прохладная, медленная волна плеснулась внутри Ожникова. Видение успокаивало. Если есть воспоминания и легенды, значит, жизнь продолжается. И надо существовать реально. Хотя бы так, как до входа в кладовку. Он не курит, не пьет, не любит живых, но у него есть свои радости и печали. Он способен на крайние эмоции, и они его питают здесь, в конуре у Ахмы, где собраны редчайшие вещи — гениальные порывы душ человеческих.
Ожников присел на корточки около «обменной» кучи — старые пистолеты, мечи, изделия из моржовой кости, гусарская тошка[14] с поблекшим вензелем, — но не обратил на нее внимания, а с нижней незастекленной полки взял лоскут медной металлической ткани. С этого лоскутка началась его неуемная тяга к редкому, единственному. Необычную ткань он выменял еще в войну на саратовской барахолке за несколько пачек нюхательного табака. Потом ему предлагали за нее баснословную сумму. Удержался, не продал. Понял, что он один из немногих, владеющих сокровищами старины. И лоскут медной ткани заразил. Заставил метаться в поисках, ловчить. Не каждый может. Он смог. Через несколько лет изнурительной и тайной страсти он способен был зубами вгрызться в древний курган, если бы только знал, что там за хоронено единственное и неповторимое. И если бы знал… что уникум никто и никогда не отнимет.
Ожников побывал во многих местах. В конце концов выбрал Мурман и Саамиедну[15]. И то как опорный пункт, как надежную амбразуру.
Ожников положил на место кусочек медной ткани, теперь самый дешевый в его коллекции, и потрогал мизинцем рядом стоящий предмет, накрытый шелковым синцм китайским платком. Эту новинку он выменял на собственный паспорт у морского бродяги-иностранца совсем недавно. Моряк, наверное, не знал цены своей «игрушке» — Ожников читал в журнале, что за подобную редкость один американский коллекционер отвалил почти миллион долларов.
Ожников прожил несколько минут бурной и сладкой жизни в своей кладовке. Сидя на корточках, раскачивался, как хмельной…
XXIIIДень парашютных прыжков. Особенно тщательно к нему готовился замполит. Донскову хотелось сделать маленький праздник. «В небе Нме, — думал он, — парашют раскроется впервые. Пусть запомнят надолго!» Из города он попросил прислать самый красиво раскрашенный самолет Ан-2, белый, с голубыми полосами по бортам. Из мощного динамика на колокольне лилась музыка, не маршевая — классическая. Ее было слышно даже в городке. От кольца штопора, которые применяются на стоянках для удержания самолета, к верхушке купола церкви, где когда-то был крест, протянули тонкий трос, и на нем разноцветились корабельные флаги. Почти все пилоты знали морскую азбуку и могли прочитать: «Не пищать, братцы-кролики!»
Пилоты из бывших военных летчиков отнеслись к «мероприятию» довольно спокойно: прыгали с парашютом не раз, а исконные аэрофлотовцы ворчали: им не доводилось испытать чувства полета под тонким шелковым куполом. На примере происшествия с Руссовым и Павлом они поняли, что парашют — вещь в самолете не лишняя, но недоумевали, каким образом замполиту удалось убедить начальство, и оно позволило нарушить аэрофлотские традиции, которыми гражданские пилоты всегда гордились.